Неточные совпадения
Упоминаю, однако же, для обозначения впредь, что он
прожил в свою жизнь три состояния, и весьма даже крупные, всего тысяч на четыреста
с лишком и, пожалуй, более.
Он не то чтобы был начетчик или грамотей (хотя знал церковную службу всю и особенно житие некоторых святых, но более понаслышке), не то чтобы был вроде, так сказать, дворового резонера, он просто был характера упрямого, подчас даже рискованного; говорил
с амбицией, судил бесповоротно и, в заключение, «
жил почтительно», — по собственному удивительному его выражению, — вот он каков был тогда.
Я и до нее
жил в мечтах,
жил с самого детства в мечтательном царстве известного оттенка; но
с появлением этой главной и все поглотившей во мне идеи мечты мои скрепились и разом отлились в известную форму: из глупых сделались разумными.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я
прожил бы
с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать
с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Прожив уже месяц, я
с каждым днем убеждался, что за окончательными разъяснениями ни за что не мог обратиться к нему.
Старый князь Сокольский относился к ней
с необыкновенным почтением; в его семействе тоже; эти гордые дети Версилова тоже; у Фанариотовых тоже, — а между тем она
жила шитьем, промыванием каких-то кружев, брала из магазина работу.
— Ничего этого я не заметил, вот уж месяц
с ним
живу, — отвечал я, вслушиваясь
с нетерпеньем. Мне ужасно было досадно, что он не оправился и мямлил так бессвязно.
Положим, что я употребил прием легкомысленный, но я это сделал нарочно, в досаде, — и к тому же сущность моего возражения была так же серьезна, как была и
с начала мира: «Если высшее существо, — говорю ему, — есть, и существует персонально, а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости, что ли (потому что это еще труднее понять), — то где же он
живет?» Друг мой, c'etait bête, [Это было глупо (франц.).] без сомнения, но ведь и все возражения на это же сводятся.
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к какому бы ни было. В гимназии я
с товарищами был на ты, но ни
с кем почти не был товарищем, я сделал себе угол и
жил в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я дал себе слово не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
В комнате, даже слишком небольшой, было человек семь, а
с дамами человек десять. Дергачеву было двадцать пять лет, и он был женат. У жены была сестра и еще родственница; они тоже
жили у Дергачева. Комната была меблирована кое-как, впрочем достаточно, и даже было чисто. На стене висел литографированный портрет, но очень дешевый, а в углу образ без ризы, но
с горевшей лампадкой. Дергачев подошел ко мне, пожал руку и попросил садиться.
— Надо
жить по закону природы и правды, — проговорила из-за двери госпожа Дергачева. Дверь была капельку приотворена, и видно было, что она стояла, держа ребенка у груди,
с прикрытой грудью, и горячо прислушивалась.
Нет, мне нельзя
жить с людьми; я и теперь это думаю; на сорок лет вперед говорю.
— Долго рассказывать… А отчасти моя идея именно в том, чтоб оставили меня в покое. Пока у меня есть два рубля, я хочу
жить один, ни от кого не зависеть (не беспокойтесь, я знаю возражения) и ничего не делать, — даже для того великого будущего человечества, работать на которого приглашали господина Крафта. Личная свобода, то есть моя собственная-с, на первом плане, а дальше знать ничего не хочу.
Нет-с, если так, то я самым преневежливым образом буду
жить для себя, а там хоть бы все провалились!
— Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек
с надеждой и посади дерево — все засмеются: «Разве ты до него доживешь?»
С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все
живут только бы
с них достало…
Бедная рассказывала иногда
с каким-то ужасом и качая головой, как она
прожила тогда целые полгода, одна-одинешенька,
с маленькой дочерью, не зная языка, точно в лесу, а под конец и без денег.
Вы сходили
с лестницы, чтобы сесть в карету и куда-то ехать; в Москву вы прибыли тогда один, после чрезвычайно долгого отсутствия и на короткое время, так что вас всюду расхватали и вы почти не
жили дома.
— Мать рассказывает, что не знала, брать ли
с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не только не брать, а, напротив, вычет
с нас в твою пользу следует сделать! Я здесь никогда не был и… вообразить не могу, что здесь можно
жить.
Живет лишь один Версилов, а все остальное кругом него и все
с ним связанное прозябает под тем непременным условием, чтоб иметь честь питать его своими силами, своими живыми соками.
— Мы все наши двадцать лет,
с твоею матерью, совершенно
прожили молча, — начал он свою болтовню (в высшей степени выделанно и ненатурально), — и все, что было у нас, так и произошло молча.
Кроме того, везде множество странных жильцов,
с которыми я уж по одному виду их не мог бы ужиться рядом; даже заплатил бы, чтоб не
жить рядом.
Объяснение это последовало при странных и необыкновенных обстоятельствах. Я уже упоминал, что мы
жили в особом флигеле на дворе; эта квартира была помечена тринадцатым номером. Еще не войдя в ворота, я услышал женский голос, спрашивавший у кого-то громко,
с нетерпением и раздражением: «Где квартира номер тринадцать?» Это спрашивала дама, тут же близ ворот, отворив дверь в мелочную лавочку; но ей там, кажется, ничего не ответили или даже прогнали, и она сходила
с крылечка вниз,
с надрывом и злобой.
О соседках Васин сообщил, что
живут они здесь недели
с три и откуда-то приехали из провинции; что комнатка у них чрезвычайно маленькая, и по всему видно, что они очень бедны; что они сидят и чего-то ждут.
— Неужели у всех этак? Все такие? И вы, говоря это, спокойны? Да ведь
с таким взглядом
жить нельзя!
Два слова, чтоб не забыть: князь
жил тогда в той же квартире, но занимал ее уже почти всю; хозяйка квартиры, Столбеева, пробыла лишь
с месяц и опять куда-то уехала.
— Потому, что
жить с идеями скучно, а без идей всегда весело.
— Ах, в самом деле! — подхватил князь, но на этот раз
с чрезвычайно солидною и серьезною миной в лице, — это, должно быть, Лизавета Макаровна, короткая знакомая Анны Федоровны Столбеевой, у которой я теперь
живу. Она, верно, посещала сегодня Дарью Онисимовну, тоже близкую знакомую Анны Федоровны, на которую та, уезжая, оставила дом…
Она
жила в этом доме совершенно отдельно, то есть хоть и в одном этаже и в одной квартире
с Фанариотовыми, но в отдельных двух комнатах, так что, входя и выходя, я, например, ни разу не встретил никого из Фанариотовых.
Я
жил близ Вознесенского моста, в огромном доме, на дворе. Почти входя в ворота, я столкнулся
с выходившим от меня Версиловым.
Я тотчас их начал мирить, сходил к жильцу, очень грубому, рябому дураку, чрезвычайно самолюбивому чиновнику, служившему в одном банке, Червякову, которого я очень сам не любил, но
с которым
жил, однако же, ладно, потому что имел низость часто подтрунивать вместе
с ним над Петром Ипполитовичем.
В Лугу тогда я попал
с отчаянием в душе и
жил у Столбеевой, не знаю зачем, может быть, искал полнейшего уединения.
Сначала я был совершенно ничего и даже на них сердился;
жил в Луге, познакомился
с Лизаветой Макаровной, но потом, еще месяц спустя, я уже смотрел на мой револьвер и подумывал о смерти.
Про маму же
с Лизой мне давно уже стало известно, что они обе (для моего же спокойствия, думал я) перебрались наверх, в бывший мой «гроб», и даже подумал раз про себя: «Как это могли они там вдвоем поместиться?» И вдруг теперь оказывается, что в ихней прежней комнате
живет какой-то человек и что человек этот — совсем не Версилов.
О,
с Версиловым я, например, скорее бы заговорил о зоологии или о римских императорах, чем, например, об ней или об той, например, важнейшей строчке в письме его к ней, где он уведомлял ее, что «документ не сожжен, а
жив и явится», — строчке, о которой я немедленно начал про себя опять думать, только что успел опомниться и прийти в рассудок после горячки.
Я просто понял, что выздороветь надо во что бы ни стало и как можно скорее, чтобы как можно скорее начать действовать, а потому решился
жить гигиенически и слушаясь доктора (кто бы он ни был), а бурные намерения,
с чрезвычайным благоразумием (плод широкости), отложил до дня выхода, то есть до выздоровления.
Воротился один солдат на родину со службы, опять к мужикам, и не понравилось ему
жить опять
с мужиками, да и сам он мужикам не понравился.
«Вот каково
с грехом-то на душе
жить!» — заключил Макар Иванович.
Стали они
жить с самого первого дня в великом и нелицемерном согласии, опасно соблюдая свое супружество, и как единая душа в двух телесах.
Я буду воображать, что мы вечно
с тобой так
жили и каждый вечер сходились, не разлучаясь.
Милый мой, — прервал он вдруг
с улыбкой, — все это — фантазия, даже самая невероятная; но я слишком уж часто представлял ее себе, потому что всю жизнь мою не мог
жить без этого и не думать об этом.
Я
с того самого дня, который он
прожил на моей квартире, не видал его более.