Неточные совпадения
Он
все меня бил, потому что был
больше чем тремя годами старше, а я ему служил и сапоги снимал.
Князь испугался и стал уверять, что я ужасно много служил, что я буду еще
больше служить и что пятьдесят рублей так ничтожно, что он мне, напротив, еще прибавит, потому что он обязан, и что он сам рядился с Татьяной Павловной, но «непростительно
все позабыл».
Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно
больше остается, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает только у скверных людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать
всю правду: это ужасно трудно!
Дергачев был среднего роста, широкоплеч, сильный брюнет с
большой бородой; во взгляде его видна была сметливость и во
всем сдержанность, некоторая беспрерывная осторожность; хоть он
больше молчал, но очевидно управлял разговором.
Физиономия Васина не очень поразила меня, хоть я слышал о нем как о чрезмерно умном: белокурый, с светло-серыми
большими глазами, лицо очень открытое, но в то же время в нем что-то было как бы излишне твердое; предчувствовалось мало сообщительности, но взгляд решительно умный, умнее дергачевского, глубже, — умнее
всех в комнате; впрочем, может быть, я теперь
все преувеличиваю.
Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять раз
больше буду, чем
все проповедники; но только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже и пальца не подыму.
— Господа, — дрожал я
весь, — я мою идею вам не скажу ни за что, но я вас, напротив, с вашей же точки спрошу, — не думайте, что с моей, потому что я, может быть, в тысячу раз
больше люблю человечество, чем вы
все, вместе взятые!
— Я сам знаю, что я, может быть, сброд
всех самолюбий и
больше ничего, — начал я, — но не прошу прощения.
— Нет, не имеет. Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется, знал бы, как этим документом воспользоваться, и извлек бы из него
всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо, будучи предъявлено, не имело бы
большого юридического значения, так что дело Версилова могло бы быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет, так сказать, дело совести…
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое
все у меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне
всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь
больше, чем когда-нибудь это надо!
— Я удивляюсь, как Марья Ивановна вам не передала
всего сама; она могла обо
всем слышать от покойного Андроникова и, разумеется, слышала и знает, может быть,
больше меня.
Его оригинальный ум, его любопытный характер, какие-то там его интриги и приключения и то, что была при нем моя мать, —
все это, казалось, уже не могло бы остановить меня; довольно было и того, что моя фантастическая кукла разбита и что я, может быть, уже не могу любить его
больше.
У меня достало же силы не есть и из копеек скопить семьдесят два рубля; достанет и настолько, чтобы и в самом вихре горячки,
всех охватившей, удержаться и предпочесть верные деньги
большим.
Тогда — не от скуки и не от бесцельной тоски, а оттого, что безбрежно пожелаю
большего, — я отдам
все мои миллионы людям; пусть общество распределит там
все мое богатство, а я — я вновь смешаюсь с ничтожеством!
И не половину бы отдал, потому что тогда вышла бы одна пошлость: я стал бы только вдвое беднее и
больше ничего; но именно
все,
все до копейки, потому что, став нищим, я вдруг стал бы вдвое богаче Ротшильда!
Пивший молодой человек почти совсем не говорил ни слова, а собеседников около него усаживалось
все больше и
больше; он только
всех слушал, беспрерывно ухмылялся с слюнявым хихиканьем и, от времени до времени, но всегда неожиданно, производил какой-то звук, вроде «тюр-люр-лю!», причем как-то очень карикатурно подносил палец к своему носу.
Я не любил его
все больше и
больше.
Язычок, губки и
весь рот у девочки покрылись какой-то мелкой белой сыпью, и она к вечеру же умерла, упирая в меня свои
большие черные глазки, как будто она уже понимала.
Та, в которой
все, по обыкновению, сидели, серединная комната, или гостиная, была у нас довольно
большая и почти приличная.
В этой же комнате в углу висел
большой киот с старинными фамильными образами, из которых на одном (
всех святых) была
большая вызолоченная серебряная риза, та самая, которую хотели закладывать, а на другом (на образе Божьей Матери) — риза бархатная, вышитая жемчугом.
Затем, ты
весь месяц у нас и на нас фыркаешь, — между тем ты человек, очевидно, умный и в этом качестве мог бы предоставить такое фырканье тем, которым нечем уж
больше отмстить людям за свое ничтожество.
— Ce Тушар вошел с письмом в руке, подошел к нашему
большому дубовому столу, за которым мы
все шестеро что-то зубрили, крепко схватил меня за плечо, поднял со стула и велел захватить мои тетрадки.
— О да, ты был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то, что внизу произошло, — тоже
все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне вот что, ради Христа: там, внизу, то, что ты рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это
все, что ты намерен был открыть или сообщить, и ничего
больше у тебя не было?
— Как я внизу, например; я тоже высказал
больше, чем нужно: я потребовал «
всего Версилова» — это гораздо
больше, чем нужно; мне Версилова вовсе не нужно.
Я объяснил ему en toutes lettres, [Откровенно, без обиняков (франц.).] что он просто глуп и нахал и что если насмешливая улыбка его разрастается
все больше и
больше, то это доказывает только его самодовольство и ординарность, что не может же он предположить, что соображения о тяжбе не было и в моей голове, да еще с самого начала, а удостоило посетить только его многодумную голову.
Но чтобы наказать себя еще
больше, доскажу его вполне. Разглядев, что Ефим надо мной насмехается, я позволил себе толкнуть его в плечо правой рукой, или, лучше сказать, правым кулаком. Тогда он взял меня за плечи, обернул лицом в поле и — доказал мне на деле, что он действительно сильнее
всех у нас в гимназии.
Сознав
все это, я ощутил
большую досаду; тем не менее не ушел, а остался, хоть и наверно знал, что досада моя каждые пять минут будет только нарастать.
Больше часу как продолжалась чрезвычайная тишина, и вот вдруг, где-то очень близко, за дверью, которую заслонял диван, я невольно и постепенно стал различать
все больше и
больше разраставшийся шепот.
Волосы его, темно-русые с легкою проседью, черные брови,
большая борода и
большие глаза не только не способствовали его характерности, но именно как бы придавали ему что-то общее, на
всех похожее.
Но Стебельков не отставал, возвышал речь
все больше и
больше и хохотал
все чаще и чаще; эти люди слушать других не умеют.
Васин тотчас же и обязательно мне сообщил
все подробности, без
большого, впрочем, жару; я заключил, что он утомился, да и впрямь так было.
Кроме того, есть характеры, так сказать, слишком уж обшарканные горем, долго
всю жизнь терпевшие, претерпевшие чрезвычайно много и
большого горя, и постоянного по мелочам и которых ничем уже не удивишь, никакими внезапными катастрофами и, главное, которые даже перед гробом любимейшего существа не забудут ни единого из столь дорого доставшихся правил искательного обхождения с людьми.
Мать же была еще не очень старая женщина, лет под пятьдесят
всего, такая же белокурая, но с ввалившимися глазами и щеками и с желтыми,
большими и неровными зубами.
—
Всего больше жалею, — расстановочно начал он Васину, очевидно продолжая начатый разговор, — что не успел устроить
все это вчера же вечером, и — наверно не вышло бы тогда этого страшного дела!
— Mon enfant, клянусь тебе, что в этом ты ошибаешься: это два самые неотложные дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, — милый мой юноша! (Он положил мне обе руки на голову.) Благословляю тебя и твой жребий… будем всегда чисты сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно
больше… будем любить
все прекрасное… во
всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя! (франц.)]
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может быть, за то тебя
всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился. Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
Хоть я и знаю язык, и даже порядочно, но в
большом обществе как-то
все еще боюсь начинать; да и выговор у меня, должно быть, далеко не парижский.
Я промолчал; ну что тут можно было извлечь? И однако же, после каждого из подобных разговоров я еще более волновался, чем прежде. Кроме того, я видел ясно, что в нем всегда как бы оставалась какая-то тайна; это-то и привлекало меня к нему
все больше и
больше.
— Слушайте, ничего нет выше, как быть полезным. Скажите, чем в данный миг я
всего больше могу быть полезен? Я знаю, что вам не разрешить этого; но я только вашего мнения ищу: вы скажете, и как вы скажете, так я и пойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?
— О нет, и я ценю, но я сам себе намекал. И, наконец, я
все больше и
больше втягиваюсь… этот Стебельков…
— Послушайте, князь, успокойтесь, пожалуйста; я вижу, что вы чем дальше, тем
больше в волнении, а между тем
все это, может быть, лишь мираж. О, я затянулся и сам, непростительно, подло; но ведь я знаю, что это только временное… и только бы мне отыграть известную цифру, и тогда скажите, я вам должен с этими тремя стами до двух тысяч пятисот, так ли?
Она с
большими открытыми глазами слушала
всю эту дикую тираду; она видела, что я сам дрожу.
Теперь мне понятно: он походил тогда на человека, получившего дорогое, любопытное и долго ожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядиться в другую комнату, отдаляет, одним словом, интереснейшую минуту, зная, что она ни за что не уйдет от него, и
все это для
большей полноты наслаждения.
А между тем какие негодяи, сравнительно со мной, умели там держать себя с удивительной осанкой — и вот это-то и бесило меня пуще
всего, так что я
все больше и
больше терял хладнокровие.
Тут
все сбивала меня одна сильная мысль: «Ведь уж ты вывел, что миллионщиком можешь стать непременно, лишь имея соответственно сильный характер; ведь уж ты пробы делал характеру; так покажи себя и здесь: неужели у рулетки нужно
больше характеру, чем для твоей идеи?» — вот что я повторял себе.
— Баста! — крикнул я и дрожащими руками начал загребать и сыпать золото в карманы, не считая и как-то нелепо уминая пальцами кучки кредиток, которые
все вместе хотел засунуть в боковой карман. Вдруг пухлая рука с перстнем Афердова, сидевшего сейчас от меня направо и тоже ставившего на
большие куши, легла на три радужных мои кредитки н накрыла их ладонью.
— Нет-с, я сам хочу заплатить, и вы должны знать почему. Я знаю, что в этой пачке радужных — тысяча рублей, вот! — И я стал было дрожащими руками считать, но бросил. —
Все равно, я знаю, что тысяча. Ну, так вот, эту тысячу я беру себе, а
все остальное, вот эти кучи, возьмите за долг, за часть долга: тут, я думаю, до двух тысяч или, пожалуй,
больше!
Прогнать служанку было невозможно, и
все время, пока Фекла накладывала дров и раздувала огонь, я
все ходил
большими шагами по моей маленькой комнате, не начиная разговора и даже стараясь не глядеть на Лизу.
— Я так и думала, что
все так и будет, когда шла сюда, и тебе непременно понадобится, чтоб я непременно сама повинилась. Изволь, винюсь. Я только из гордости сейчас молчала, не говорила, а вас и маму мне гораздо
больше, чем себя самое, жаль… — Она не договорила и вдруг горячо заплакала.
— Я не послал письма. Она решила не посылать. Она мотивировала так: если пошлю письмо, то, конечно, сделаю благородный поступок, достаточный, чтоб смыть
всю грязь и даже гораздо
больше, но вынесу ли его сам? Ее мнение было то, что и никто бы не вынес, потому что будущность тогда погибла и уже воскресение к новой жизни невозможно. И к тому же, добро бы пострадал Степанов; но ведь он же был оправдан обществом офицеров и без того. Одним словом — парадокс; но она удержала меня, и я ей отдался вполне.