Неточные совпадения
— О, почти не по делу! То есть, если хотите, и есть
одно дело, так только совета спросить, но я, главное, чтоб отрекомендоваться, потому я князь Мышкин, а генеральша Епанчина тоже последняя
из княжон Мышкиных, и, кроме меня с нею, Мышкиных больше и нет.
И однако же, дело продолжало идти все еще ощупью. Взаимно и дружески, между Тоцким и генералом положено было до времени избегать всякого формального и безвозвратного шага. Даже родители всё еще не начинали говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это было очень важно. Тут было
одно мешавшее всему обстоятельство,
один мудреный и хлопотливый случай, из-за которого все дело могло расстроиться безвозвратно.
Тут, очевидно, было что-то другое, подразумевалась какая-то душевная и сердечная бурда, — что-то вроде какого-то романического негодования, бог знает на кого и за что, какого-то ненасытимого чувства презрения, совершенно выскочившего
из мерки, —
одним словом, что-то в высшей степени смешное и недозволенное в порядочном обществе и с чем встретиться для всякого порядочного человека составляет чистейшее божие наказание.
Был знаком
один молодой и странный человек, по фамилии Птицын, скромный, аккуратный и вылощенный, происшедший
из нищеты и сделавшийся ростовщиком.
— О базельской картине вы непременно расскажете после, — сказала Аделаида, — а теперь растолкуйте мне картину
из этой казни. Можете передать так, как вы это себе представляете? Как же это лицо нарисовать? Так,
одно лицо? Какое же это лицо?
Мать ее была старая старуха, и у ней, в их маленьком, совсем ветхом домишке, в два окна, было отгорожено
одно окно, по дозволению деревенского начальства;
из этого окна ей позволяли торговать снурками, нитками, табаком, мылом, все на самые мелкие гроши, тем она и пропитывалась.
Два дня ухаживали за ней
одни дети, забегая по очереди, но потом, когда в деревне прослышали, что Мари уже в самом деле умирает, то к ней стали ходить
из деревни старухи сидеть и дежурить.
Когда я, еще в начале моего житья в деревне, — вот когда я уходил тосковать
один в горы, — когда я, бродя
один, стал встречать иногда, особенно в полдень, когда выпускали
из школы, всю эту ватагу, шумную, бегущую с их мешочками и грифельными досками, с криком, со смехом, с играми, то вся душа моя начинала вдруг стремиться к ним.
— Чем же вы уж так несчастны, maman? — не утерпела Аделаида, которая
одна, кажется,
из всей компании не утратила веселого расположения духа.
По
одной стороне коридора находились те три комнаты, которые назначались внаем, для «особенно рекомендованных» жильцов; кроме того, по той же стороне коридора, в самом конце его, у кухни, находилась четвертая комнатка, потеснее всех прочих, в которой помещался сам отставной генерал Иволгин, отец семейства, и спал на широком диване, а ходить и выходить
из квартиры обязан был чрез кухню и по черной лестнице.
— Да ведь это лучше же, Ганя, тем более что, с
одной стороны, дело покончено, — пробормотал Птицын и, отойдя в сторону, сел у стола, вынул
из кармана какую-то бумажку, исписанную карандашом, и стал ее пристально рассматривать. Ганя стоял пасмурный и ждал с беспокойством семейной сцены. Пред князем он и не подумал извиниться.
В эту минуту в отворенные двери выглянуло
из комнат еще
одно лицо, по-видимому, домашней экономки, может быть, даже гувернантки, дамы лет сорока, одетой в темное платье. Она приблизилась с любопытством и недоверчивостью, услышав имена генерала Иволгина и князя Мышкина.
Один Фердыщенко состоял
из всех гостей в развеселом и праздничном расположении духа и громко хохотал иногда неизвестно чему, да и то потому только, что сам навязал на себя роль шута.
Остальные гости, которых было, впрочем, немного (
один жалкий старичок учитель, бог знает для чего приглашенный, какой-то неизвестный и очень молодой человек, ужасно робевший и все время молчавший,
одна бойкая дама, лет сорока,
из актрис, и
одна чрезвычайно красивая, чрезвычайно хорошо и богато одетая и необыкновенно неразговорчивая молодая дама), не только не могли особенно оживить разговор, но даже и просто иногда не знали, о чем говорить.
Это моя мысль,
из чего, впрочем, я вовсе не заключаю, что всё сплошь
одни воры, хотя, ей-богу, ужасно бы хотелось иногда и это заключить.
— Генерал, кажется, по очереди следует вам, — обратилась к нему Настасья Филипповна, — если и вы откажетесь, то у нас всё вслед за вами расстроится, и мне будет жаль, потому что я рассчитывала рассказать в заключение
один поступок «
из моей собственной жизни», но только хотела после вас и Афанасия Ивановича, потому что вы должны же меня ободрить, — заключила она, рассмеявшись.
— Позвольте, Настасья Филипповна, — вскричал генерал в припадке рыцарского великодушия, — кому вы говорите? Да я
из преданности
одной останусь теперь подле вас, и если, например, есть какая опасность… К тому же я, признаюсь, любопытствую чрезмерно. Я только насчет того хотел, что они испортят ковры и, пожалуй, разобьют что-нибудь… Да и не надо бы их совсем, по-моему, Настасья Филипповна!
Компания Рогожина была почти в том же самом составе, как и давеча утром; прибавился только какой-то беспутный старичишка, в свое время бывший редактором какой-то забулдыжной обличительной газетки и про которого шел анекдот, что он заложил и пропил свои вставные на золоте зубы, и
один отставной подпоручик, решительный соперник и конкурент, по ремеслу и по назначению, утрешнему господину с кулаками и совершенно никому
из рогожинцев не известный, но подобранный на улице, на солнечной стороне Невского проспекта, где он останавливал прохожих и слогом Марлинского просил вспоможения, под коварным предлогом, что он сам «по пятнадцати целковых давал в свое время просителям».
Один только Лебедев был
из числа наиболее ободренных и убежденных и выступал почти рядом с Рогожиным, постигая, что в самом деле значит миллион четыреста тысяч чистыми деньгами и сто тысяч теперь, сейчас же, в руках.
–…Но мы, может быть, будем не бедны, а очень богаты, Настасья Филипповна, — продолжал князь тем же робким голосом. — Я, впрочем, не знаю наверно, и жаль, что до сих пор еще узнать ничего не мог в целый день, но я получил в Швейцарии письмо
из Москвы, от
одного господина Салазкина, и он меня уведомляет, что я будто бы могу получить очень большое наследство. Вот это письмо…
Ты меня совершенством давеча называл; хорошо совершенство, что
из одной похвальбы, что миллион и княжество растоптала, в трущобу идет!
Но другие говорили, что наследство получил какой-то генерал, а женился на заезжей француженке и известной канканерке русский купчик и несметный богач, и на свадьбе своей,
из одной похвальбы, пьяный, сжег на свечке ровно на семьсот тысяч билетов последнего лотерейного займа.
В Петербург пожаловал
из Москвы
один князь, князь Щ., известный, впрочем, человек, и известный с весьма и весьма хорошей точки.
Варя, так строго обращавшаяся с ним прежде, не подвергала его теперь ни малейшему допросу об его странствиях; а Ганя, к большому удивлению домашних, говорил и даже сходился с ним иногда совершенно дружески, несмотря на всю свою ипохондрию, чего никогда не бывало прежде, так как двадцатисемилетний Ганя, естественно, не обращал на своего пятнадцатилетнего брата ни малейшего дружелюбного внимания, обращался с ним грубо, требовал к нему от всех домашних
одной только строгости и постоянно грозился «добраться до его ушей», что и выводило Колю «
из последних границ человеческого терпения».
Это, князь,
один забракованный офицер, отставной поручик
из прежней рогожинской компании и бокс преподает.
— Это была такая графиня, которая,
из позору выйдя, вместо королевы заправляла, и которой
одна великая императрица в собственноручном письме своем «ma cousine» написала. Кардинал, нунций папский, ей на леве-дю-руа (знаешь, что такое было леве-дю-руа?) чулочки шелковые на обнаженные ее ножки сам вызвался надеть, да еще, за честь почитая, — этакое-то высокое и святейшее лицо! Знаешь ты это? По лицу вижу, что не знаешь! Ну, как она померла? Отвечай, коли знаешь!
— Соврал! — крикнул племянник, — и тут соврал! Его, князь, зовут вовсе не Тимофей Лукьянович, а Лукьян Тимофеевич! Ну зачем, скажи, ты соврал? Ну не всё ли равно тебе, что Лукьян, что Тимофей, и что князю до этого? Ведь
из повадки
одной только и врет, уверяю вас!
Воротилась
из театра
одна: «Они, говорит, трусишки и подлецы, тебя боятся, да и меня пугают: говорят, он так не уйдет, пожалуй, зарежет.
— Вот эти все здесь картины, — сказал он, — всё за рубль, да за два на аукционах куплены батюшкой покойным, он любил. Их
один знающий человек все здесь пересмотрел; дрянь, говорит, а вот эта — вот картина, над дверью, тоже за два целковых купленная, говорит, не дрянь. Еще родителю за нее
один выискался, что триста пятьдесят рублей давал, а Савельев Иван Дмитрич,
из купцов, охотник большой, так тот до четырехсот доходил, а на прошлой неделе брату Семену Семенычу уж и пятьсот предложил. Я за собой оставил.
Не докладываясь, Рогожин прямо ввел князя в
одну небольшую комнату, похожую на гостиную, разгороженную лоснящеюся перегородкой,
из красного дерева, с двумя дверьми по бокам, за которою, вероятно, была спальня.
Но он выбежал
из воксала и очнулся только пред лавкой ножовщика в ту минуту, как стоял и оценивал в шестьдесят копеек
один предмет, с оленьим черенком.
Два давешних глаза, те же самые, вдруг встретились с его взглядом. Человек, таившийся в нише, тоже успел уже ступить
из нее
один шаг.
Одну секунду оба стояли друг перед другом почти вплоть. Вдруг князь схватил его за плечи и повернул назад, к лестнице, ближе к свету: он яснее хотел видеть лицо.
В числе четырех молоденьких посетителей
один, впрочем, был лет тридцати, отставной «поручик
из рогожинской компании, боксер и сам дававший по пятнадцати целковых просителям».
Все наконец расселись в ряд на стульях напротив князя, все, отрекомендовавшись, тотчас же нахмурились и для бодрости переложили
из одной руки в другую свои фуражки, все приготовились говорить, и все, однако ж, молчали, чего-то выжидая с вызывающим видом, в котором так и читалось: «Нет, брат, врешь, не надуешь!» Чувствовалось, что стоит только кому-нибудь для началу произнести
одно только первое слово, и тотчас же все они заговорят вместе, перегоняя и перебивая друг друга.
Она торопливо протянула ему
одну еженедельную газету
из юмористических и указала пальцем статью. Лебедев, когда еще входили гости, подскочил сбоку к Лизавете Прокофьевне, за милостями которой ухаживал, и ни слова не говоря, вынув
из бокового своего кармана эту газету, подставил ей прямо на глаза, указывая отчеркнутый столбец. То, что уже успела прочесть Лизавета Прокофьевна, поразило и взволновало ее ужасно.
Сладострастный П., обольстив в своей молодости
одну честную, бедную девушку,
из дворовых, но европейски воспитанную (причем, разумеется, примешались баронские права миновавшего крепостного состояния), и заметив неминуемое, но ближайшее последствие своей связи, выдал ее поскорее замуж за
одного промышляющего и даже служащего человека с благородным характером, уже давно любившего эту девушку.
Один боксер сидел совершенно спокойный, покручивая усы, с видом важным и несколько опустив глаза, но не от смущения, а, напротив, казалось, как бы
из благородной скромности и от слишком очевидного торжества.
Ведь я никого
из вас не знал тогда лично, и фамилий ваших не знал; я судил по
одному Чебарову; я говорю вообще, потому что… если бы вы знали только, как меня ужасно обманывали с тех пор, как я получил наследство!
Совершенно случайно, при помощи сестры моей, Варвары Ардалионовны Птицыной, я достал от короткой приятельницы ее, Веры Алексеевны Зубковой, помещицы и вдовы,
одно письмо покойного Николая Андреевича Павлищева, писанное к ней от него двадцать четыре года назад из-за границы.
Одним словом, в конце третьего дня приключение с эксцентрическою дамой, разговаривавшею
из своей коляски с Евгением Павловичем, приняло в уме его устрашающие и загадочные размеры.
Один формальный жених,
из дачников, уже поссорился из-за нее с своею невестой;
один старичок генерал почти проклял своего сына.
Но мы не об литературе начали говорить, мы заговорили о социалистах, и чрез них разговор пошел; ну, так я утверждаю, что у нас нет ни
одного русского социалиста; нет и не было, потому что все наши социалисты тоже
из помещиков или семинаристов.
— Но чтобы доказать вам, что в этот раз я говорил совершенно серьезно, и главное, чтобы доказать это князю (вы, князь, чрезвычайно меня заинтересовали, и клянусь вам, что я не совсем еще такой пустой человек, каким непременно должен казаться, — хоть я и в самом деле пустой человек!), и… если позволите, господа, я сделаю князю еще
один последний вопрос,
из собственного любопытства, им и кончим.
Один был довольно скромного вида человек средних лет, с порядочною наружностью во всех отношениях, но имевший вид решительного бобыля, то есть
из таких, которые никогда никого не знают и которых никто не знает.
Кое-кто
из публики встали со стульев и ушли, другие только пересели с
одних мест на другие; третьи были очень рады скандалу; четвертые сильно заговорили и заинтересовались.
Князь смеялся; Аглая в досаде топнула ногой. Ее серьезный вид, при таком разговоре, несколько удивил князя. Он чувствовал отчасти, что ему бы надо было про что-то узнать, про что-то спросить, — во всяком случае, про что-то посерьезнее того, как пистолет заряжают. Но всё это вылетело у него
из ума, кроме
одного того, что пред ним сидит она, а он на нее глядит, а о чем бы она ни заговорила, ему в эту минуту было бы почти всё равно.
Но согласись, милый друг, согласись сам, какова вдруг загадка и какова досада слышать, когда вдруг этот хладнокровный бесенок (потому что она стояла пред матерью с видом глубочайшего презрения ко всем нашим вопросам, а к моим преимущественно, потому что я, черт возьми, сглупил, вздумал было строгость показать, так как я глава семейства, — ну, и сглупил), этот хладнокровный бесенок так вдруг и объявляет с усмешкой, что эта «помешанная» (так она выразилась, и мне странно, что она в
одно слово с тобой: «Разве вы не могли, говорит, до сих пор догадаться»), что эта помешанная «забрала себе в голову во что бы то ни стало меня замуж за князя Льва Николаича выдать, а для того Евгения Павлыча
из дому от нас выживает…»; только и сказала; никакого больше объяснения не дала, хохочет себе, а мы рот разинули, хлопнула дверью и вышла.
Наконец, хотя бессовестно и непорядочно так прямо преследовать человека, но я вам прямо скажу: я пришел искать вашей дружбы, милый мой князь; вы человек бесподобнейший, то есть не лгущий на каждом шагу, а может быть, и совсем, а мне в
одном деле нужен друг и советник, потому что я решительно теперь
из числа несчастных…
— Не железные дороги, нет-с! — возражал Лебедев, в
одно и то же время и выходивший
из себя, и ощущавший непомерное наслаждение. — Собственно
одни железные дороги не замутят источников жизни, а всё это в целом-с проклято, всё это настроение наших последних веков, в его общем целом, научном и практическом, может быть, и действительно проклято-с.
Но если это была только проба,
из одного отчаяния пред страхом кощунства и оскорбления церковного, то тогда цифра шесть становится слишком понятною; ибо шесть проб, чтоб удовлетворить угрызениям совести, слишком достаточно, так как пробы не могли же быть удачными.