Неточные совпадения
— Н-ничего! Н-н-ничего! Как
есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими то
есть деньгами Лихачев доехать
не мог! Нет, это
не то, что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером в Большом али во Французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те
ничего не могут доказать: «вот, дескать, это
есть та самая Настасья Филипповна», да и только, а насчет дальнейшего —
ничего! Потому что и нет
ничего.
— То, стало
быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно
ничего не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет, как теперь вышло. Что ж, может
быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо
не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
И наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что, у нас, пожалуй, и
не может
быть много точек общих, но, знаете, я в эту последнюю идею сам
не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень
есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж собой на глаз сортируются и
ничего не могут найти…
С другой стороны,
было очевидно, что и сама Настасья Филипповна почти
ничего не в состоянии сделать вредного, в смысле, например, хоть юридическом; даже и скандала
не могла бы сделать значительного, потому что так легко ее можно
было всегда ограничить.
Ничем не дорожа, а пуще всего собой (нужно
было очень много ума и проникновения, чтобы догадаться в эту минуту, что она давно уже перестала дорожить собой, и чтоб ему, скептику и светскому цинику, поверить серьезности этого чувства), Настасья Филипповна в состоянии
была самое себя погубить, безвозвратно и безобразно, Сибирью и каторгой, лишь бы надругаться над человеком, к которому она питала такое бесчеловечное отвращение.
Афанасий Иванович рискнул
было на очень хитрое средство, чтобы разбить свои цепи: неприметно и искусно он стал соблазнять ее, чрез ловкую помощь, разными идеальнейшими соблазнами; но олицетворенные идеалы: князья, гусары, секретари посольств, поэты, романисты, социалисты даже —
ничто не произвело никакого впечатления на Настасью Филипповну, как будто у ней вместо сердца
был камень, а чувства иссохли и вымерли раз навсегда.
Она призналась, что сама давно желала спросить дружеского совета, что мешала только гордость, но что теперь, когда лед разбит,
ничего и
не могло
быть лучше.
— Да что вы загадки-то говорите?
Ничего не понимаю! — перебила генеральша. — Как это взглянуть
не умею?
Есть глаза, и гляди.
Не умеешь здесь взглянуть, так и за границей
не выучишься. Лучше расскажите-ка, как вы сами-то глядели, князь.
—
Ничему не могу научить, — смеялся и князь, — я все почти время за границей прожил в этой швейцарской деревне; редко выезжал куда-нибудь недалеко; чему же я вас научу? Сначала мне
было только нескучно; я стал скоро выздоравливать; потом мне каждый день становился дорог, и чем дальше, тем дороже, так что я стал это замечать. Ложился спать я очень довольный, а вставал еще счастливее. А почему это все — довольно трудно рассказать.
Он со сна
не поверил, начал
было спорить, что бумага выйдет чрез неделю, но когда совсем очнулся, перестал спорить и замолчал, — так рассказывали, — потом сказал: «Все-таки тяжело так вдруг…» — и опять замолк, и уже
ничего не хотел говорить.
Мне
ничего другого
не надобно
было.
Я сидел в вагоне и думал: «Теперь я к людям иду; я, может
быть,
ничего не знаю, но наступила новая жизнь».
—
Не труните, милые, еще он, может
быть, похитрее всех вас трех вместе. Увидите. Но только что ж вы, князь, про Аглаю
ничего не сказали? Аглая ждет, и я жду.
— Э-э-эх! И зачем вам
было болтать! — вскричал он в злобной досаде. —
Не знаете вы
ничего… Идиот! — пробормотал он про себя.
— Как? Моя записка! — вскричал он. — Он и
не передавал ее! О, я должен
был догадаться! О, пр-р-ро-клят… Понятно, что она
ничего не поняла давеча! Да как же, как же, как же вы
не передали, о, пр-р-ро-клят…
Он кривился, бледнел, пенился; он грозил кулаком. Так шли они несколько шагов. Князя он
не церемонился нимало, точно
был один в своей комнате, потому что в высшей степени считал его за
ничто. Но вдруг он что-то сообразил и опомнился.
— Да, может
быть, вы сами
не заметили чего-нибудь… О! идиот пр-ро-клятый! — воскликнул он уже совершенно вне себя, — и рассказать
ничего не умеет!
Князь хотел
было что-то сказать, но до того потерялся, что
ничего не выговорил и с шубой, которую поднял с полу, пошел в гостиную.
— Слава богу, увела и уложила маменьку, и
ничего не возобновлялось. Ганя сконфужен и очень задумчив. Да и
есть о чем. Каков урок!.. Я поблагодарить вас еще раз пришла и спросить, князь: вы до сих пор
не знавали Настасью Филипповну?
— А весь покраснел и страдает. Ну, да
ничего,
ничего,
не буду смеяться; до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, — можете вы этому верить? Вы думаете, она живет с тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже. А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды конфузилась? Право. Вот этакие-то и любят властвовать. Ну, прощайте!
Коля провел князя недалеко, до Литейной, в одну кафе-биллиардную, в нижнем этаже, вход с улицы. Тут направо, в углу, в отдельной комнатке, как старинный обычный посетитель, расположился Ардалион Александрович, с бутылкой пред собой на столике и в самом деле с «Indеpendance Belge» в руках. Он ожидал князя; едва завидел, тотчас же отложил газету и начал
было горячее и многословное объяснение, в котором, впрочем, князь почти
ничего не понял, потому что генерал
был уж почти что готов.
— Верите ли вы, — вдруг обратилась капитанша к князю, — верите ли вы, что этот бесстыдный человек
не пощадил моих сиротских детей! Всё ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил,
ничего не оставил. Что я с твоими заемными письмами делать
буду, хитрый и бессовестный ты человек? Отвечай, хитрец, отвечай мне, ненасытное сердце: чем, чем я накормлю моих сиротских детей? Вот появляется пьяный и на ногах
не стоит… Чем прогневала я господа бога, гнусный и безобразный хитрец, отвечай?
— Фу, как вы глупо рассказываете, — отозвалась Дарья Алексеевна, — и какой вздор,
не может
быть, чтобы все что-нибудь да украли; я никогда
ничего не украла.
Но молчаливая незнакомка вряд ли что и понять могла: это
была приезжая немка и русского языка
ничего не знала; кроме того, кажется,
была столько же глупа, сколько и прекрасна.
–…Но мы, может
быть,
будем не бедны, а очень богаты, Настасья Филипповна, — продолжал князь тем же робким голосом. — Я, впрочем,
не знаю наверно, и жаль, что до сих пор еще узнать
ничего не мог в целый день, но я получил в Швейцарии письмо из Москвы, от одного господина Салазкина, и он меня уведомляет, что я будто бы могу получить очень большое наследство. Вот это письмо…
Может
быть, и родители убедились наконец, что женихи могут встретиться и за границей, и что поездка на одно лето
не только
ничего не может расстроить, но, пожалуй, еще даже «может способствовать».
Правда,
ничего еще
не было сказано, даже намеков никаких
не было сделано; но родителям все-таки казалось, что нечего этим летом думать о заграничной поездке.
На другой или на третий день после переезда Епанчиных, с утренним поездом из Москвы прибыл и князь Лев Николаевич Мышкин. Его никто
не встретил в воксале; но при выходе из вагона князю вдруг померещился странный, горячий взгляд чьих-то двух глаз, в толпе, осадившей прибывших с поездом. Поглядев внимательнее, он уже
ничего более
не различил. Конечно, только померещилось; но впечатление осталось неприятное. К тому же князь и без того
был грустен и задумчив и чем-то казался озабоченным.
Извозчик довез его до одной гостиницы, недалеко от Литейной. Гостиница
была плохенькая. Князь занял две небольшие комнаты, темные и плохо меблированные, умылся, оделся,
ничего не спросил и торопливо вышел, как бы боясь потерять время или
не застать кого-то дома.
—
Не знаю совсем. Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской жизни, а спроси, почему я этак заключил, —
ничем объяснить
не могу. Бред, конечно. Даже боюсь, что это меня так беспокоит. Прежде и
не вздумал бы, что ты в таком доме живешь, а как увидал его, так сейчас и подумалось: «Да ведь такой точно у него и должен
быть дом!»
— „Ни-ни, говорит,
ничего здесь
не переменять, так и
будем жить.
Я это ему тогда же и высказал, но, должно
быть, неясно, или
не умел выразить, потому что он
ничего не понял…
— Может
быть, согласен, только я
не помню, — продолжал князь Щ. — Одни над этим сюжетом смеялись, другие провозглашали, что
ничего не может
быть и выше, но чтоб изобразить «рыцаря бедного», во всяком случае надо
было лицо; стали перебирать лица всех знакомых, ни одно
не пригодилось, на этом дело и стало; вот и всё;
не понимаю, почему Николаю Ардалионовичу вздумалось всё это припомнить и вывести? Что смешно
было прежде и кстати, то совсем неинтересно теперь.
Князь Лев Николаевич хотел
было что-то сказать, но
ничего не мог выговорить от продолжавшегося смущения.
Потому-то мы и вошли сюда,
не боясь, что нас сбросят с крыльца (как вы угрожали сейчас) за то только, что мы
не просим, а требуем, и за неприличие визита в такой поздний час (хотя мы пришли и
не в поздний час, а вы же нас в лакейской прождать заставили), потому-то, говорю, и пришли,
ничего не боясь, что предположили в вас именно человека с здравым смыслом, то
есть с честью и совестью.
Что же касается до его сердца, до его добрых дел, о, конечно, вы справедливо написали, что я тогда
был почти идиотом и
ничего не мог понимать (хотя я по-русски все-таки говорил и мог понимать), но ведь могу же я оценить всё, что теперь припоминаю…
— Это-то, кажется,
было; ветреник! Но, впрочем, если
было, то уж очень давно, еще прежде, то
есть года два-три. Ведь он еще с Тоцким
был знаком. Теперь же
быть ничего не могло в этом роде, на ты они
не могли
быть никогда! Сами знаете, что и ее всё здесь
не было; нигде
не было. Многие еще и
не знают, что она опять появилась. Экипаж я заметил дня три,
не больше.
Князь, например, доверил ему вести дело Бурдовского и особенно просил его об этом; но несмотря на эту доверенность и на кое-что бывшее прежде, между обоими постоянно оставались некоторые пункты, о которых как бы решено
было взаимно
ничего не говорить.
Разумеется, в конце концов, моя цель
была занять денег, но вы меня о деньгах спросили так, как будто
не находите в этом
ничего предосудительного, как будто так и
быть должно.
— Во-первых, милый князь, на меня
не сердись, и если
было что с моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе зашел, но
не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу,
ничего не понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь,
быть филантропом приятно, но
не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
Мы
не связаны
ничем, — но это слово может
быть сказано, и даже скоро, и даже, может
быть, очень скоро!
Ничего этого, по-настоящему,
не было, то
есть никакой сознательно поставленной цели, а все-таки, в конце концов, выходило так, что семейство Епанчиных, хотя и очень почтенное,
было всё же какое-то
не такое, каким следует
быть вообще всем почтенным семействам.
—
Не национальное; хоть и по-русски, но
не национальное; и либералы у нас
не русские, и консерваторы
не русские, всё… И
будьте уверены, что нация
ничего не признает из того, что сделано помещиками и семинаристами, ни теперь, ни после…
Тем самым, что и прежде, — тем, что русский либерал
есть покамест еще
не русский либерал; больше
ничем, по-моему.
Впереди толпы
были три женщины; две из них
были удивительно хороши собой, и
не было ничего странного, что за ними двигается столько поклонников.
Слово неопределенное и недоговоренное; она мигом удержалась и
не прибавила
ничего более, но этого
было уже довольно. Настасья Филипповна, проходившая как бы
не примечая никого в особенности, вдруг обернулась в их сторону и как будто только теперь приметила Евгения Павловича.
— Тут просто хлыст надо, иначе
ничем не возьмешь с этою тварью! — почти громко проговорил он. (Он, кажется,
был и прежде конфидентом Евгения Павловича.)
К стыду своему, князь
был до того рассеян, что в самом начале даже
ничего и
не слышал, и когда генерал остановился пред ним с каким-то горячим вопросом, то он принужден
был ему сознаться, что
ничего не понимает.
Согласен тоже, что будущность чревата событиями и что много неразъясненного; тут
есть и интрига; но если здесь
ничего не знают, там опять
ничего объяснить
не умеют; если я
не слыхал, ты
не слыхал, тот
не слыхал, пятый тоже
ничего не слыхал, то кто же, наконец, и слышал, спрошу тебя?
«Лихорадка, может
быть, потому что нервный человек, и всё это подействовало, но уж, конечно,
не струсит. Вот эти-то и
не трусят, ей-богу! — думал про себя Келлер. — Гм! шампанское! Интересное, однако ж, известие. Двенадцать бутылок-с; дюжинка;
ничего, порядочный гарнизон. А бьюсь об заклад, что Лебедев под заклад от кого-нибудь это шампанское принял. Гм… он, однако ж, довольно мил, этот князь; право, я люблю этаких; терять, однако же, времени нечего и… если шампанское, то самое время и
есть…»