Неточные совпадения
Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с тем что-то страстное,
до страдания,
не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом.
На нем был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном, точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за границей, в Швейцарии, или, например, в Северной Италии,
не рассчитывая, конечно, при этом и на такие концы по дороге, как от Эйдткунена
до Петербурга.
— О, вы угадали опять, — подхватил белокурый молодой человек, — ведь действительно почти ошибаюсь, то есть почти что
не родственница;
до того даже, что я, право, нисколько и
не удивился тогда, что мне туда
не ответили. Я так и ждал.
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается
до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот
не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— Да… как же это? — удивился
до столбняка и чуть
не выпучил глаза чиновник, у которого все лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное, — это того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?
— Тьфу тебя! — сплюнул черномазый. — Пять недель назад я, вот как и вы, — обратился он к князю, — с одним узелком от родителя во Псков убег к тетке; да в горячке там и слег, а он без меня и помре. Кондрашка пришиб. Вечная память покойнику, а чуть меня тогда
до смерти
не убил! Верите ли, князь, вот ей-богу!
Не убеги я тогда, как раз бы убил.
Что же касается
до чиновника, так тот так и повис над Рогожиным, дыхнуть
не смел, ловил и взвешивал каждое слово, точно бриллианта искал.
Телеграммы-то она испужалась, да
не распечатывая в часть и представила, так она там и залегла
до сих пор.
Но генерал никогда
не роптал впоследствии на свой ранний брак, никогда
не третировал его как увлечение нерасчетливой юности и супругу свою
до того уважал и
до того иногда боялся ее, что даже любил.
— Удовольствие, конечно, и для меня чрезвычайное, но
не всё же забавы, иногда, знаете, случаются и дела… Притом же я никак
не могу,
до сих пор, разглядеть между нами общего… так сказать причины…
— О,
не извиняйтесь. Нет-с, я думаю, что
не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и правильно
не учился. Что же касается
до хлеба, то мне кажется…
— Третьего дня слово дала. Мы так приставали оба, что вынудили. Только тебе просила
до времени
не передавать.
— Вспомните, Иван Федорович, — сказал тревожливо и колеблясь Ганя, — что ведь она дала мне полную свободу решенья
до тех самых пор, пока
не решит сама дела, да и тогда все еще мое слово за мной…
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее
не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела
не совались. И, однако,
до сих пор всё тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще
не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и все скажется.
— И, однако ж, этого рода анекдоты могут происходить и
не в несколько дней, а еще
до вечера, сегодня же, может, что-нибудь обернется, — усмехнулся генералу Ганя.
Маменька их, генеральша Лизавета Прокофьевна, иногда косилась на откровенность их аппетита, но так как иные мнения ее, несмотря на всю наружную почтительность, с которою принимались дочерьми, в сущности, давно уже потеряли первоначальный и бесспорный авторитет между ними, и
до такой даже степени, что установившийся согласный конклав трех девиц сплошь да рядом начинал пересиливать, то и генеральша, в видах собственного достоинства, нашла удобнее
не спорить и уступать.
И однако же, дело продолжало идти все еще ощупью. Взаимно и дружески, между Тоцким и генералом положено было
до времени избегать всякого формального и безвозвратного шага. Даже родители всё еще
не начинали говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это было очень важно. Тут было одно мешавшее всему обстоятельство, один мудреный и хлопотливый случай, из-за которого все дело могло расстроиться безвозвратно.
Нет: тут хохотало пред ним и кололо его ядовитейшими сарказмами необыкновенное и неожиданное существо, прямо заявившее ему, что никогда оно
не имело к нему в своем сердце ничего, кроме глубочайшего презрения, презрения
до тошноты, наступившего тотчас же после первого удивления.
Если б он знал, например, что его убьют под венцом, или произойдет что-нибудь в этом роде, чрезвычайно неприличное, смешное и непринятое в обществе, то он, конечно бы, испугался, но при этом
не столько того, что его убьют и ранят
до крови, или плюнут всепублично в лицо и пр., и пр., а того, что это произойдет с ним в такой неестественной и непринятой форме.
Решению его помогло и еще одно обстоятельство: трудно было вообразить себе,
до какой степени
не походила эта новая Настасья Филипповна на прежнюю лицом.
На вопрос Настасьи Филипповны: «Чего именно от нее хотят?» — Тоцкий с прежнею, совершенно обнаженною прямотой, признался ей, что он так напуган еще пять лет назад, что
не может даже и теперь совсем успокоиться,
до тех пор, пока Настасья Филипповна сама
не выйдет за кого-нибудь замуж.
Не только
не было заметно в ней хотя бы малейшего появления прежней насмешки, прежней вражды и ненависти, прежнего хохоту, от которого, при одном воспоминании,
до сих пор проходил холод по спине Тоцкого, но, напротив, она как будто обрадовалась тому, что может наконец поговорить с кем-нибудь откровенно и по-дружески.
Она допускала, однако ж, и дозволяла ему любовь его, но настойчиво объявила, что ничем
не хочет стеснять себя; что она
до самой свадьбы (если свадьба состоится) оставляет за собой право сказать «нет», хотя бы в самый последний час; совершенно такое же право предоставляет и Гане.
Мне кажется, он, наверно, думал дорогой: «Еще долго, еще жить три улицы остается; вот эту проеду, потом еще та останется, потом еще та, где булочник направо… еще когда-то доедем
до булочника!» Кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, — все это надо перенести, а главное, мысль: «Вот их десять тысяч, а их никого
не казнят, а меня-то казнят!» Ну, вот это все предварительно.
Мать в то время уж очень больна была и почти умирала; чрез два месяца она и в самом деле померла; она знала, что она умирает, но все-таки с дочерью помириться
не подумала
до самой смерти, даже
не говорила с ней ни слова, гнала спать в сени, даже почти
не кормила.
Наконец, Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, — это уж было пред самым моим отъездом, — он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я
не взрослый, и так и останусь, хотя бы я
до шестидесяти лет прожил.
— Далась же вам Настасья Филипповна… — пробормотал он, но,
не докончив, задумался. Он был в видимой тревоге. Князь напомнил о портрете. — Послушайте, князь, — сказал вдруг Ганя, как будто внезапная мысль осенила его, — у меня
до вас есть огромная просьба… Но я, право,
не знаю…
Князь шел, задумавшись; его неприятно поразило поручение, неприятно поразила и мысль о записке Гани к Аглае. Но
не доходя двух комнат
до гостиной, он вдруг остановился, как будто вспомнил о чем, осмотрелся кругом, подошел к окну, ближе к свету, и стал глядеть на портрет Настасьи Филипповны.
—
До свидания, князь, и я ухожу, — сказала Аделаида. Она крепко пожала руку князю, приветливо и ласково улыбнулась ему и вышла. На Ганю она
не посмотрела.
Ганя, раз начав ругаться и
не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться,
до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
Варвара Ардалионовна была девица лет двадцати трех, среднего роста, довольно худощавая, с лицом
не то чтобы очень красивым, но заключавшим в себе тайну нравиться без красоты и
до страсти привлекать к себе.
— Тебя еще сечь можно, Коля,
до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля,
не мешай им.
— Я
не так хотела выразиться. Неужели ты
до такой степени мог ей отвести глаза?
В голосе Гани слышалась уже та степень раздражения, в которой человек почти сам рад этому раздражению, предается ему безо всякого удержу и чуть
не с возрастающим наслаждением,
до чего бы это ни довело.
Князь хотел было что-то сказать, но
до того потерялся, что ничего
не выговорил и с шубой, которую поднял с полу, пошел в гостиную.
Уж одно то, что Настасья Филипповна жаловала в первый раз;
до сих пор она держала себя
до того надменно, что в разговорах с Ганей даже и желания
не выражала познакомиться с его родными, а в самое последнее время даже и
не упоминала о них совсем, точно их и
не было на свете.
— Скажите, почему же вы
не разуверили меня давеча, когда я так ужасно… в вас ошиблась? — продолжала Настасья Филипповна, рассматривая князя с ног
до головы самым бесцеремонным образом; она в нетерпении ждала ответа, как бы вполне убежденная, что ответ будет непременно так глуп, что нельзя будет
не засмеяться.
Самолюбивый и тщеславный
до мнительности,
до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить себя благороднее; чувствовавший, что еще новичок на избранной дороге и, пожалуй,
не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но
не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его
до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии, и в то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить все противоположности, — он должен теперь испить еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту!
Что,
не ждал Парфена Рогожина? — повторил Рогожин, дойдя
до гостиной и останавливаясь в дверях против Гани.
Сцена выходила чрезвычайно безобразная, но Настасья Филипповна продолжала смеяться и
не уходила, точно и в самом деле с намерением протягивала ее. Нина Александровна и Варя тоже встали с своих мест и испуганно, молча, ждали,
до чего это дойдет; глаза Вари сверкали, и на Нину Александровну всё это подействовало болезненно; она дрожала и, казалось, тотчас упадет в обморок.
— Так
не вру же, будут! К вечеру будут. Птицын, выручай, процентная душа, что хошь бери, доставай к вечеру сто тысяч; докажу, что
не постою! — одушевился вдруг
до восторга Рогожин.
Настасья Филипповна удивилась, усмехнулась, но как будто что-то пряча под свою улыбку, несколько смешавшись, взглянула на Ганю и пошла из гостиной. Но,
не дойдя еще
до прихожей, вдруг воротилась, быстро подошла к Нине Александровне, взяла ее руку и поднесла ее к губам своим.
—
Не провожайте! — крикнула она ему. —
До свидания,
до вечера! Непременно же, слышите!
— Да, почти как товарищ. Я вам потом это всё разъясню… А хороша Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда еще
до сих пор
не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет, вот беда!
— Слава богу, увела и уложила маменьку, и ничего
не возобновлялось. Ганя сконфужен и очень задумчив. Да и есть о чем. Каков урок!.. Я поблагодарить вас еще раз пришла и спросить, князь: вы
до сих пор
не знавали Настасью Филипповну?
— Н-нет, у нас так
не будет… Тут… тут есть обстоятельства… — пробормотал Ганя в тревожной задумчивости. — А что касается
до ее ответа, то в нем уже нет сомнений, — прибавил он быстро. — Вы из чего заключаете, что она мне откажет?
Вы тут
не всё знаете, князь… тут… и кроме того, она убеждена, что я ее люблю
до сумасшествия, клянусь вам, и, знаете ли, я крепко подозреваю, что и она меня любит, по-своему то есть, знаете поговорку: «Кого люблю, того и бью».
— А весь покраснел и страдает. Ну, да ничего, ничего,
не буду смеяться;
до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, — можете вы этому верить? Вы думаете, она живет с тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже. А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды конфузилась? Право. Вот этакие-то и любят властвовать. Ну, прощайте!
Коля провел князя недалеко,
до Литейной, в одну кафе-биллиардную, в нижнем этаже, вход с улицы. Тут направо, в углу, в отдельной комнатке, как старинный обычный посетитель, расположился Ардалион Александрович, с бутылкой пред собой на столике и в самом деле с «Indеpendance Belge» в руках. Он ожидал князя; едва завидел, тотчас же отложил газету и начал было горячее и многословное объяснение, в котором, впрочем, князь почти ничего
не понял, потому что генерал был уж почти что готов.
Представлялся и еще один неразрешенный вопрос, и
до того капитальный, что князь даже думать о нем боялся, даже допустить его
не мог и
не смел, формулировать как,
не знал, краснел и трепетал при одной мысли о нем.