Неточные совпадения
— По-ку-рить? — с презрительным недоумением вскинул на него глаза камердинер, как бы все еще
не веря ушам, — покурить? Нет, здесь вам
нельзя покурить, а к тому же вам стыдно и в мыслях это содержать. Хе… чудно-с!
Для вас же, князь, это даже больше чем клад, во-первых, потому что вы будете
не один, а, так сказать, в недрах семейства, а по моему взгляду, вам
нельзя с первого шагу очутиться одним в такой столице, как Петербург.
— Да, почему-нибудь да
нельзя же, — повторил князь, — мне самому это казалось… А все-таки, как-то
не верится…
— Скажите, почему же вы
не разуверили меня давеча, когда я так ужасно… в вас ошиблась? — продолжала Настасья Филипповна, рассматривая князя с ног до головы самым бесцеремонным образом; она в нетерпении ждала ответа, как бы вполне убежденная, что ответ будет непременно так глуп, что
нельзя будет
не засмеяться.
— Я вас подлецом теперь уже никогда
не буду считать, — сказал князь. — Давеча я вас уже совсем за злодея почитал, и вдруг вы меня так обрадовали, — вот и урок:
не судить,
не имея опыта. Теперь я вижу, что вас
не только за злодея, но и за слишком испорченного человека считать
нельзя. Вы, по-моему, просто самый обыкновенный человек, какой только может быть, разве только что слабый очень и нисколько
не оригинальный.
Не говоря уже о неизящности того сорта людей, которых она иногда приближала к себе, а стало быть, и наклонна была приближать, проглядывали в ней и еще некоторые совершенно странные наклонности: заявлялась какая-то варварская смесь двух вкусов, способность обходиться и удовлетворяться такими вещами и средствами, которых и существование
нельзя бы, кажется, было допустить человеку порядочному и тонко развитому.
Что же касается Афанасия Ивановича, то, конечно, он себя компрометировать в таких приключениях
не мог; но он слишком был заинтересован в деле, хотя бы и принимавшем такой сумасшедший оборот; да и Настасья Филипповна выронила на его счет два-три словечка таких, что уехать никак
нельзя было,
не разъяснив окончательно дела.
— Ничего
не понимаю, какая там решетка! — раздражалась генеральша, начинавшая очень хорошо понимать про себя, кто такой подразумевался под названием (и, вероятно, давно уже условленным) «рыцаря бедного». Но особенно взорвало ее, что князь Лев Николаевич тоже смутился и наконец совсем сконфузился, как десятилетний мальчик. — Да что, кончится или нет эта глупость? Растолкуют мне или нет этого «рыцаря бедного»? Секрет, что ли, какой-нибудь такой ужасный, что и подступиться
нельзя?
Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так несерьезно, что и поверить ему было
нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать
нельзя, особенно если сам захочет, чтобы
не разобрали.
—
Не в подарок,
не в подарок!
Не посмел бы! — выскочил из-за плеча дочери Лебедев. — За свою цену-с. Это собственный, семейный, фамильный наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти
нельзя, — за свою цену-с. Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего превосходительства.
— И конечно… и я… и это по-княжески! И это… вы, стало быть, генерал! И я вам
не лакей! И я, я… — забормотал вдруг в необыкновенном волнении Антип Бурдовский, с дрожащими губами, с разобиженным дрожаньем в голосе, с брызгами, летевшими изо рта, точно весь лопнул или прорвался, но так вдруг заторопился, что с десяти слов его уж и понять
нельзя было.
Но если вам угодно, господин Бурдовский, назначить хоть завтра же утром у меня свидание и привести ваших свидетелей (в каком угодно числе) и экспертов для сличения почерка, то для меня нет никакого сомнения, что вам
нельзя будет
не убедиться в очевидной истине сообщенного мною факта.
Я осмелился вам предложить десять тысяч, но я виноват, я должен был сделать это
не так, а теперь…
нельзя, потому что вы меня презираете…
—
Не беспокойтесь, Аглая Ивановна, — спокойно отвечал Ипполит, которого подскочившая к нему Лизавета Прокофьевна схватила и неизвестно зачем крепко держала за руку; она стояла пред ним и как бы впилась в него своим бешеным взглядом, —
не беспокойтесь, ваша maman разглядит, что
нельзя бросаться на умирающего человека… я готов разъяснить, почему я смеялся… очень буду рад позволению…
— Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, — с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в этом убеждена по его глазам; его так оставить
нельзя. Лев Николаевич! мог бы он у тебя ночевать, чтоб его в Петербург
не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь себе волосы, друг мой.
У него даже мелькнула мысль: «
Нельзя ли что-нибудь сделать из этого человека чьим-нибудь хорошим влиянием?» Собственное свое влияние он считал по некоторым причинам весьма негодным, —
не из самоумаления, а по некоторому особому взгляду на вещи.
—
Не отчаивайтесь. Теперь утвердительно можно сказать, что вы мне всю подноготную вашу представили; по крайней мере мне кажется, что к тому, что вы рассказали, теперь больше ведь уж ничего прибавить
нельзя, ведь так?
Гм, — продолжала она, — уж конечно, самой досадно было, что ты
не идешь, только
не рассчитала, что так к идиоту писать
нельзя, потому что буквально примет, как и вышло.
Не видеть их совсем было
нельзя: они явно заявляли себя, говорили громко, смеялись.
— Вам
нельзя больше пить, Ипполит, я вам
не дам…
Эта комната была еще уже и теснее предыдущей, так что я
не знал даже, где повернуться; узкая, односпальная кровать в углу занимала ужасно много места; прочей мебели было всего три простые стула, загроможденные всякими лохмотьями, и самый простой кухонный, деревянный стол пред стареньким клеенчатым диваном, так что между столом и кроватью почти уже
нельзя было пройти.
Неужто
нельзя меня просто съесть,
не требуя от меня похвал тому, что меня съело?
Видите, какой это человек-с: тут у него теперь одна слабость к этой капитанше, к которой без денег ему являться
нельзя и у которой я сегодня намерен накрыть его, для его же счастия-с; но, положим, что
не одна капитанша, а соверши он даже настоящее преступление, ну, там, бесчестнейший проступок какой-нибудь (хотя он и вполне неспособен к тому), то и тогда, говорю я, одною благородною, так сказать, нежностью с ним до всего дойдешь, ибо чувствительнейший человек-с!
Совершенство
нельзя ведь любить; на совершенство можно только смотреть как на совершенство,
не так ли?
— Какое тут прежнее! — воскликнул Ганя. — Прежнее! Нет, уж тут черт знает что такое теперь происходит, а
не прежнее! Старик до бешенства стал доходить… мать ревет. Ей-богу, Варя, как хочешь, я его выгоню из дому или… или сам от вас выйду, — прибавил он, вероятно вспомнив, что
нельзя же выгонять людей из чужого дома.
— К чему снисхождение? К кому? — вспыхнул Ганя, — к его мерзостям? Нет, уж как хочешь, этак
нельзя!
Нельзя,
нельзя,
нельзя! И какая манера: сам виноват и еще пуще куражится. «
Не хочу в ворота, разбирай забор!..» Что ты такая сидишь? На тебе лица нет?
Тут предстоял вопрос, который надо было немедленно разрешить; но
не только разрешить его
нельзя было, а даже и вопроса-то бедная Лизавета Прокофьевна
не могла поставить пред собой в полной ясности, как ни билась.
— Оставим до времени; к тому же ведь
нельзя и без благородства, с вашей-то стороны. Да, князь, вам нужно самому пальцем пощупать, чтоб опять
не поверить, ха-ха! А очень вы меня презираете теперь, как вы думаете?
— Откладывает… ей
нельзя, понимаю, понимаю… — перебил Ипполит, как бы стараясь поскорее отклонить разговор. — Кстати, говорят, вы сами читали ей всю эту галиматью вслух; подлинно, в бреду написано и… сделано. И
не понимаю, до какой степени надо быть, —
не скажу жестоким (это для меня унизительно), но детски тщеславным и мстительным, чтоб укорять меня этою исповедью и употреблять ее против меня же как оружие!
Не беспокойтесь, я
не на ваш счет говорю…
Она была строга, но… ведь
нельзя же было
не потерять терпение… с таким идиотом, каким я тогда был (хи-хи!).
Ипполит утверждал прямо, что находит его
не в своем уме; но этого еще никак
нельзя было сказать утвердительно.
— Что же вы над собой делаете? — в испуге вскричал Евгений Павлович. — Стало быть, вы женитесь с какого-то страху? Тут понять ничего
нельзя… Даже и
не любя, может быть?
Он
не объяснял никому своих чувств к ней и даже
не любил говорить об этом, если и
нельзя было миновать разговора; с самою же Настасьей Филипповной они никогда, сидя вместе,
не рассуждали «о чувстве», точно оба слово себе такое дали.