Неточные совпадения
— О, как вы в моем случае ошибаетесь, — подхватил швейцарский пациент, тихим и примиряющим голосом, — конечно, я спорить не могу, потому что
всего не знаю, но мой доктор мне из своих последних
еще на дорогу сюда дал, да два почти года там на свой счет содержал.
— Они
всё думают, что я
еще болен, — продолжал Рогожин князю, — а я, ни слова не говоря, потихоньку,
еще больной, сел в вагон, да и еду; отворяй ворота, братец Семен Семеныч! Он родителю покойному на меня наговаривал, я знаю. А что я действительно чрез Настасью Филипповну тогда родителя раздражил, так это правда. Тут уж я один. Попутал грех.
Ну, а я этой порой, по матушкину благословению, у Сережки Протушина двадцать рублей достал, да во Псков по машине и отправился, да приехал-то в лихорадке; меня там святцами зачитывать старухи принялись, а я пьян сижу, да пошел потом по кабакам на последние, да в бесчувствии
всю ночь на улице и провалялся, ан к утру горячка, а тем временем за ночь
еще собаки обгрызли.
Женился генерал
еще очень давно,
еще будучи в чине поручика, на девице почти одного с ним возраста, не обладавшей ни красотой, ни образованием, за которою он взял
всего только пятьдесят душ, — правда, и послуживших к основанию его дальнейшей фортуны.
Но и это было
еще не
все:
все три отличались образованием, умом и талантами.
Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он
еще все будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет.
Князь объяснил
все, что мог, наскоро, почти то же самое, что уже прежде объяснял камердинеру и
еще прежде Рогожину. Гаврила Ардалионович меж тем как будто что-то припоминал.
— Ну, стало быть, и кстати, что я вас не пригласил и не приглашаю. Позвольте
еще, князь, чтоб уж разом
все разъяснить: так как вот мы сейчас договорились, что насчет родственности между нами и слова не может быть, — хотя мне, разумеется, весьма было бы лестно, — то, стало быть…
Остался князь после родителей
еще малым ребенком,
всю жизнь проживал и рос по деревням, так как и здоровье его требовало сельского воздуха.
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако, до сих пор
всё тем только у нас в доме и держится, что последнего слова
еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и
все скажется.
Да тут именно чрез ум надо бы с самого начала дойти; тут именно надо понять и… и поступить с обеих сторон: честно и прямо, не то… предуведомить заранее, чтобы не компрометировать других, тем паче, что и времени к тому было довольно, и даже
еще и теперь его остается довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на то, что остается
всего только несколько часов…
Вот и
еще прекрасный и оригинальный шрифт, вот эта фраза: «Усердие
все превозмогает».
Но среди
всех этих неотразимых фактов наступил и
еще один факт: старшей дочери, Александре, вдруг и совсем почти неожиданно (как и всегда это так бывает), минуло двадцать пять лет.
Впрочем, можно было бы и
еще много рассказать из
всех историй и обстоятельств, обнаружившихся по поводу этого сватовства и переговоров; но мы и так забежали вперед, тем более что иные из обстоятельств являлись
еще в виде слишком неопределенных слухов.
— Не понимаю. Мне всегда тяжело и беспокойно смотреть на такую природу в первый раз; и хорошо, и беспокойно; впрочем,
все это
еще в болезни было.
— Ничему не могу научить, — смеялся и князь, — я
все почти время за границей прожил в этой швейцарской деревне; редко выезжал куда-нибудь недалеко; чему же я вас научу? Сначала мне было только нескучно; я стал скоро выздоравливать; потом мне каждый день становился дорог, и чем дальше, тем дороже, так что я стал это замечать. Ложился спать я очень довольный, а вставал
еще счастливее. А почему это
все — довольно трудно рассказать.
Мне кажется, он, наверно, думал дорогой: «
Еще долго,
еще жить три улицы остается; вот эту проеду, потом
еще та останется, потом
еще та, где булочник направо…
еще когда-то доедем до булочника!» Кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, —
все это надо перенести, а главное, мысль: «Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!» Ну, вот это
все предварительно.
Впрочем, на меня
все в деревне рассердились больше по одному случаю… а Тибо просто мне завидовал; он сначала
все качал головой и дивился, как это дети у меня
все понимают, а у него почти ничего, а потом стал надо мной смеяться, когда я ему сказал, что мы оба их ничему не научим, а они
еще нас научат.
Раз, прежде
еще, она за работой вдруг запела, и я помню, что
все удивились и стали смеяться: «Мари запела!
Сошлось много народу смотреть, как она будет плакать и за гробом идти; тогда пастор, — он
еще был молодой человек, и
вся его амбиция была сделаться большим проповедником, — обратился ко
всем и указал на Мари.
В тот же день
все узнали,
вся деревня;
всё обрушилось опять на Мари: ее
еще пуще стали не любить.
Я поцеловал Мари
еще за две недели до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил, то
все дети были уже на моей стороне.
Впоследствии
все это уладилось, но тогда было очень хорошо: я даже
еще ближе сошелся с детьми через это гонение.
Когда я,
еще в начале моего житья в деревне, — вот когда я уходил тосковать один в горы, — когда я, бродя один, стал встречать иногда, особенно в полдень, когда выпускали из школы,
всю эту ватагу, шумную, бегущую с их мешочками и грифельными досками, с криком, со смехом, с играми, то
вся душа моя начинала вдруг стремиться к ним.
— Не труните, милые,
еще он, может быть, похитрее
всех вас трех вместе. Увидите. Но только что ж вы, князь, про Аглаю ничего не сказали? Аглая ждет, и я жду.
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми.
Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться, до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда
все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Извините, князь, — горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость, — ради бога, извините! Вы видите, в какой я беде! Вы
еще почти ничего не знаете, но если бы вы знали
все, то наверно бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним…
С некоторого времени он стал раздражаться всякою мелочью безмерно и непропорционально, и если
еще соглашался на время уступать и терпеть, то потому только, что уж им решено было
все это изменить и переделать в самом непродолжительном времени.
— Тебя
еще сечь можно, Коля, до того ты
еще глуп. За
всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
Он сначала отворил дверь ровно настолько, чтобы просунуть голову. Просунувшаяся голова секунд пять оглядывала комнату; потом дверь стала медленно отворяться,
вся фигура обозначилась на пороге, но гость
еще не входил, а с порога продолжал, прищурясь, рассматривать князя. Наконец затворил за собою дверь, приблизился, сел на стул, князя крепко взял за руку и посадил наискось от себя на диван.
(
Все они в семействе
еще слишком любили друг друга.)
Самолюбивый и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во
все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить себя благороднее; чувствовавший, что
еще новичок на избранной дороге и, пожалуй, не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся
всеми клятвами больно наверстать ей
всё это впоследствии, и в то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить
все противоположности, — он должен теперь испить
еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту!
И вот генерал тут, пред
всеми, да
еще торжественно приготовившись и во фраке, и именно в то самое время, когда Настасья Филипповна «только случая ищет, чтоб осыпать его и его домашних насмешками».
Присутствие дам
всех их
еще несколько сдерживало и, очевидно, сильно мешало им, конечно, только до начала, до первого повода вскрикнуть и начать…
Он воротился смущенный, задумчивый; тяжелая загадка ложилась ему на душу,
еще тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь… Он до того забылся, что едва разглядел, как целая рогожинская толпа валила мимо его и даже затолкала его в дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за Рогожиным.
Все громко, в голос, толковали о чем-то. Сам Рогожин шел с Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому, неотлагательном.
— Это вы хорошо, что ушли, — сказал он, — там теперь кутерьма
еще пуще, чем давеча, пойдет, и каждый-то день у нас так, и
все чрез эту Настасью Филипповну заварилось.
— Да, наболело. Про нас и говорить нечего. Сами виноваты во
всем. А вот у меня есть один большой друг, этот
еще несчастнее. Хотите, я вас познакомлю?
— Да, почти как товарищ. Я вам потом это
всё разъясню… А хороша Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда
еще до сих пор не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке
всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет, вот беда!
— Ну,
еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на
всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
Вы и не подозреваете, на какие фокусы человеческое самолюбие способно: вот она считает меня подлецом, за то, что я ее, чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и не знает, что иной бы ее
еще подлее надул: пристал бы к ней и начал бы ей либерально-прогрессивные вещи рассыпать, да из женских разных вопросов вытаскивать, так она бы
вся у него в игольное ушко как нитка прошла.
— Да я удивляюсь, что вы так искренно засмеялись. У вас, право,
еще детский смех есть. Давеча вы вошли мириться и говорите: «Хотите, я вам руку поцелую», — это точно как дети бы мирились. Стало быть,
еще способны же вы к таким словам и движениям. И вдруг вы начинаете читать целую лекцию об этаком мраке и об этих семидесяти пяти тысячах. Право,
всё это как-то нелепо и не может быть.
Вот этот дом, да
еще три дома на Невском и два в Морской — вот
весь теперешний круг моего знакомства, то есть собственно моего личного знакомства.
— Ничего, ничего я не забыл, идем! Сюда, на эту великолепную лестницу. Удивляюсь, как нет швейцара, но… праздник, и швейцар отлучился.
Еще не прогнали этого пьяницу. Этот Соколович
всем счастьем своей жизни и службы обязан мне, одному мне и никому иначе, но… вот мы и здесь.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе
всего моего семейства? Но, молодой друг мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как говорили
еще в эскадроне, с которого начал я службу. Мне вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа моя, вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
— И не стыдно, не стыдно тебе, варвар и тиран моего семейства, варвар и изувер! Ограбил меня
всю, соки высосал и тем
еще недоволен! Доколе переносить я тебя буду, бесстыдный и бесчестный ты человек!
Генерал Епанчин беспокоился про себя чуть не пуще
всех: жемчуг, представленный им
еще утром, был принят с любезностью слишком холодною, и даже с какою-то особенною усмешкой.
Старичок, вероятно подумавший, что смеются его остроумию, принялся, глядя на
всех,
еще пуще смеяться, причем жестоко раскашлялся, так что Настасья Филипповна, чрезвычайно любившая почему-то
всех подобных оригиналов старичков, старушек и даже юродивых, принялась тотчас же ласкать его, расцеловала и велела подать ему
еще чаю.
— Отнюдь нет, господа! Я именно прошу вас сидеть. Ваше присутствие особенно сегодня для меня необходимо, — настойчиво и значительно объявила вдруг Настасья Филипповна. И так как почти уже
все гости узнали, что в этот вечер назначено быть очень важному решению, то слова эти показались чрезвычайно вескими. Генерал и Тоцкий
еще раз переглянулись, Ганя судорожно шевельнулся.
Один лишь генерал Епанчин, только сейчас пред этим разобиженный таким бесцеремонным и смешным возвратом ему подарка, конечно,
еще более мог теперь обидеться
всеми этими необыкновенными эксцентричностями или, например, появлением Рогожина; да и человек, как он, и без того уже слишком снизошел, решившись сесть рядом с Птицыным и Фердыщенком; но что могла сделать сила страсти, то могло быть, наконец, побеждено чувством обязанности, ощущением долга, чина и значения и вообще уважением к себе, так что Рогожин с компанией, во всяком случае в присутствии его превосходительства, был невозможен.
— А сдержал-таки слово, каков! Садитесь, пожалуйста, вот тут, вот на этот стул; я вам потом скажу что-нибудь. Кто с вами?
Вся давешняя компания? Ну, пусть войдут и сядут; вон там на диване можно, вот
еще диван. Вот там два кресла… что же они, не хотят, что ли?