Неточные совпадения
Теперь же скажу об этом «помещике» (как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь
то, что это
был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с
тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти.
Федор Павлович, например, начал почти что ни с чем, помещик он
был самый маленький, бегал обедать по чужим столам, норовил в приживальщики, а между
тем в момент кончины его у него оказалось до ста тысяч рублей чистыми деньгами.
И в
то же время он все-таки всю жизнь свою продолжал
быть одним из бестолковейших сумасбродов по всему нашему уезду.
Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же,
тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за
того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что
будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а
будь на его месте лишь прозаический плоский берег,
то самоубийства, может
быть, не произошло бы вовсе.
Подобно
тому и поступок Аделаиды Ивановны Миусовой
был без сомнения отголоском чужих веяний и тоже пленной мысли раздражением.
Ей, может
быть, захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим, на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свой чин приживальщика, все-таки один из смелейших и насмешливейших людей
той, переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как он
был только злой шут, и больше ничего.
Федор же Павлович на все подобные пассажи
был даже и по социальному своему положению весьма тогда подготовлен, ибо страстно желал устроить свою карьеру хотя чем бы
то ни
было; примазаться же к хорошей родне и взять приданое
было очень заманчиво.
Что же до обоюдной любви,
то ее вовсе, кажется, не
было — ни со стороны невесты, ни с его стороны, несмотря даже на красивость Аделаиды Ивановны.
Так что случай этот
был, может
быть, единственным в своем роде в жизни Федора Павловича, сладострастнейшего человека во всю свою жизнь, в один миг готового прильнуть к какой угодно юбке, только бы
та его поманила.
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до
того, что, говорят, жалко даже
было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение.
Пока он докучал всем своими слезами и жалобами, а дом свой обратил в развратный вертеп, трехлетнего мальчика Митю взял на свое попечение верный слуга этого дома Григорий, и не позаботься он тогда о нем,
то, может
быть, на ребенке некому
было бы переменить рубашонку.
Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите,
то тот некоторое время имел вид совершенно не понимающего, о каком таком ребенке идет дело, и даже как бы удивился, что у него
есть где-то в доме маленький сын.
Если в рассказе Петра Александровича могло
быть преувеличение,
то все же должно
было быть и нечто похожее на правду.
Митя действительно переехал к этому двоюродному дяде, но собственного семейства у
того не
было, а так как сам он, едва лишь уладив и обеспечив свои денежные получения с своих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж,
то ребенка и поручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне.
Подробностей не знаю, но слышал лишь
то, что будто воспитанницу, кроткую, незлобивую и безответную, раз сняли с петли, которую она привесила на гвозде в чулане, — до
того тяжело
было ей переносить своенравие и вечные попреки этой, по-видимому не злой, старухи, но бывшей лишь нестерпимейшею самодуркой от праздности.
Но дело
было в другой губернии; да и что могла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме
того, что лучше в реку, чем оставаться у благодетельницы.
По смерти ее с обоими мальчиками случилось почти точь-в-точь
то же самое, что и с первым, Митей: они
были совершенно забыты и заброшены отцом и попали все к
тому же Григорию и также к нему в избу.
Случилось так, что и генеральша скоро после
того умерла, но выговорив, однако, в завещании обоим малюткам по тысяче рублей каждому «на их обучение, и чтобы все эти деньги
были на них истрачены непременно, но с
тем, чтобы хватило вплоть до совершеннолетия, потому что слишком довольно и такой подачки для этаких детей, а если кому угодно,
то пусть сам раскошеливается», и проч., и проч.
И если кому обязаны
были молодые люди своим воспитанием и образованием на всю свою жизнь,
то именно этому Ефиму Петровичу, благороднейшему и гуманнейшему человеку, из таких, какие редко встречаются.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам,
то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден
был все это время кормить и содержать себя сам и в
то же время учиться.
Статейки эти, говорят,
были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и уж в этом одном молодой человек оказал все свое практическое и умственное превосходство над
тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах, по обыкновению, с утра до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и
той же просьбы о переводах с французского или о переписке.
Пить вино и развратничать он не любит, а между
тем старик и обойтись без него не может, до
того ужились!» Это
была правда; молодой человек имел даже видимое влияние на старика;
тот почти начал его иногда как будто слушаться, хотя
был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
Заранее скажу мое полное мнение:
был он просто ранний человеколюбец, и если ударился на монастырскую дорогу,
то потому только, что в
то время она одна поразила его и представила ему, так сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы к свету любви души его.
Алеша запомнил в
тот миг и лицо своей матери: он говорил, что оно
было исступленное, но прекрасное, судя по
тому, сколько мог он припомнить.
Явясь по двадцатому году к отцу, положительно в вертеп грязного разврата, он, целомудренный и чистый, лишь молча удалялся, когда глядеть
было нестерпимо, но без малейшего вида презрения или осуждения кому бы
то ни
было.
То же самое
было с ним и в школе, и, однако же, казалось бы, он именно
был из таких детей, которые возбуждают к себе недоверие товарищей, иногда насмешки, а пожалуй, и ненависть.
Он с самого детства любил уходить в угол и книжки читать, и, однако же, и товарищи его до
того полюбили, что решительно можно
было назвать его всеобщим любимцем во все время пребывания его в школе.
Характерная тоже, и даже очень, черта его
была в
том, что он никогда не заботился, на чьи средства живет.
Но эту странную черту в характере Алексея, кажется, нельзя
было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно из таких юношей вроде как бы юродивых, которому попади вдруг хотя бы даже целый капитал,
то он не затруднится отдать его, по первому даже спросу, или на доброе дело, или, может
быть, даже просто ловкому пройдохе, если бы
тот у него попросил.
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может
быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят,
то он сам мигом пристроится, и это не
будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может
быть, напротив, почтут за удовольствие».
Те очень жалели его и не хотели
было пускать.
Познакомился он сначала, по его собственным словам, «со многими жидами, жидками, жидишками и жиденятами», а кончил
тем, что под конец даже не только у жидов, но «и у евреев
был принят».
В самое же последнее время он как-то обрюзг, как-то стал терять ровность, самоотчетность, впал даже в какое-то легкомыслие, начинал одно и кончал другим, как-то раскидывался и все чаще и чаще напивался пьян, и если бы не все
тот же лакей Григорий, тоже порядочно к
тому времени состарившийся и смотревший за ним иногда вроде почти гувернера,
то, может
быть, Федор Павлович и не прожил бы без особых хлопот.
С
тех пор, может
быть даже во весь год, и не бывал на кладбище.
Скверно
тем только, что русизм ужасный, француженок совсем еще нет, а могли бы
быть, средства знатные.
А коли нет крючьев, стало
быть, и все побоку, значит, опять невероятно: кто же меня тогда крючьями-то потащит, потому что если уж меня не потащат,
то что ж тогда
будет, где же правда на свете?
Побудешь у монахов, не
то запоешь.
А впрочем, ступай, доберись там до правды, да и приди рассказать: все же идти на
тот свет
будет легче, коли наверно знаешь, что там такое.
Напротив, Алеша
был в
то время статный, краснощекий, со светлым взором, пышущий здоровьем девятнадцатилетний подросток.
Он
был в
то время даже очень красив собою, строен, средневысокого роста, темно-рус, с правильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими темно-серыми широко расставленными глазами, весьма задумчивый и по-видимому весьма спокойный.
Хотя, к несчастию, не понимают эти юноши, что жертва жизнию
есть, может
быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для
того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения
той же правде и
тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не по силам.
Точно так же если бы он порешил, что бессмертия и Бога нет,
то сейчас бы пошел в атеисты и в социалисты (ибо социализм
есть не только рабочий вопрос, или так называемого четвертого сословия, но по преимуществу
есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без Бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю).
Старец этот, как я уже объяснил выше,
был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о
том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым.
Вопрос для нашего монастыря
был важный, так как монастырь наш ничем особенно не
был до
тех пор знаменит: в нем не
было ни мощей святых угодников, ни явленных чудотворных икон, не
было даже славных преданий, связанных с нашею историей, не числилось за ним исторических подвигов и заслуг отечеству.
Когда же церковь хоронила тело его, уже чтя его как святого,
то вдруг при возгласе диакона: «Оглашенные, изыдите!» — гроб с лежащим в нем телом мученика сорвался с места и
был извергнут из храма, и так до трех раз.
Пораженный и убитый горем монах явился в Константинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, и вот вселенский владыко ответил ему, что не только он, патриарх вселенский, не может разрешить его, но и на всей земле нет, да и не может
быть такой власти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого
того старца, который наложил его.
Надо заметить, что Алеша, живя тогда в монастыре,
был еще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые дни, и если носил свой подрясник,
то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре не отличаться.
Алешу необыкновенно поражало и
то, что старец
был вовсе не строг; напротив,
был всегда почти весел в обхождении.
О, он отлично понимал, что для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения, как обрести святыню или святого, пасть пред ним и поклониться ему: «Если у нас грех, неправда и искушение,
то все равно
есть на земле там-то, где-то святой и высший; у
того зато правда,
тот зато знает правду; значит, не умирает она на земле, а, стало
быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано».
Знал Алеша, что так именно и чувствует и даже рассуждает народ, он понимал это, но
то, что старец именно и
есть этот самый святой, этот хранитель Божьей правды в глазах народа, — в этом он не сомневался нисколько и сам вместе с этими плачущими мужиками и больными их бабами, протягивающими старцу детей своих.