Неточные совпадения
Всего страннее казалось ему
то, что брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить,
сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это все кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек.
Тот же
сидел совсем уже бледный, но не от волнения, а от болезненного бессилия.
— Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и я слышал это своими ушами от Дмитрия же Федоровича,
то есть, если хочешь, он не мне говорил, а я подслушал, разумеется поневоле, потому что у Грушеньки в ее спальне
сидел и выйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.
Дмитрий Федорович встал, в волнении шагнул шаг и другой, вынул платок, обтер со лба пот, затем сел опять, но не на
то место, где прежде
сидел, а на другое, на скамью напротив, у другой стены, так что Алеша должен был совсем к нему повернуться.
— А я буду
сидеть и чуда ждать. Но если не свершится,
то…
Федор Павлович ложился по ночам очень поздно, часа в три, в четыре утра, а до
тех пор все, бывало, ходит по комнате или
сидит в креслах и думает.
— Я к игумену прошлого года во святую пятидесятницу восходил, а с
тех пор и не был. Видел, у которого на персях
сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня-то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.
Алексей Федорович, я сбиваюсь, представьте: там теперь
сидит ваш брат,
то есть не
тот, не ужасный вчерашний, а другой, Иван Федорович,
сидит и с ней говорит: разговор у них торжественный…
— Я, кажется, теперь все понял, — тихо и грустно ответил Алеша, продолжая
сидеть. — Значит, ваш мальчик — добрый мальчик, любит отца и бросился на меня как на брата вашего обидчика… Это я теперь понимаю, — повторил он раздумывая. — Но брат мой Дмитрий Федорович раскаивается в своем поступке, я знаю это, и если только ему возможно будет прийти к вам или, всего лучше, свидеться с вами опять в
том самом месте,
то он попросит у вас при всех прощения… если вы пожелаете.
— «А спроси, — отвечаю ей, — всех господ офицеров, нечистый ли во мне воздух али другой какой?» И так это у меня с
того самого времени на душе
сидит, что намеднись
сижу я вот здесь, как теперь, и вижу,
тот самый генерал вошел, что на Святую сюда приезжал: «Что, — говорю ему, — ваше превосходительство, можно ли благородной даме воздух свободный впускать?» — «Да, отвечает, надо бы у вас форточку али дверь отворить, по
тому самому, что у вас воздух несвежий».
— Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к
тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, — этот вопрос мученический… видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются,
тот сам способен страдать.
Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много передумать…
Пустые и непригодные к делу мысли, как и всегда во время скучного ожидания, лезли ему в голову: например, почему он, войдя теперь сюда, сел именно точь-в-точь на
то самое место, на котором вчера
сидел, и почему не на другое?
Теперь же, может быть, они в эту самую минуту в трактире этом
сидят с братцем Иваном Федоровичем, так как Иван Федорович домой обедать не приходили, а Федор Павлович отобедали час
тому назад одни и теперь почивать легли.
Я сейчас здесь
сидел и знаешь что говорил себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что всё, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования — а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку,
то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!
— Что ты, подожди оплакивать, — улыбнулся старец, положив правую руку свою на его голову, — видишь,
сижу и беседую, может, и двадцать лет еще проживу, как пожелала мне вчера
та добрая, милая, из Вышегорья, с девочкой Лизаветой на руках. Помяни, Господи, и мать, и девочку Лизавету! (Он перекрестился.) Порфирий, дар-то ее снес, куда я сказал?
Таково уже будет веяние времени, и удивятся
тому, что так долго
сидели во
тьме, а света не видели.
— И уж какой же ты сам любопытный, Ракитин! Говорю тебе, такой одной весточки и жду. Придет весточка, вскочу — полечу, только вы меня здесь и видели. Для
того и разрядилась, чтоб готовой
сидеть.
— Так умер старец Зосима! — воскликнула Грушенька. — Господи, а я
того и не знала! — Она набожно перекрестилась. — Господи, да что же я, а я-то у него на коленках теперь
сижу! — вскинулась она вдруг как в испуге, мигом соскочила с колен и пересела на диван. Алеша длинно с удивлением поглядел на нее, и на лице его как будто что засветилось.
Пять лет
тому как завез меня сюда Кузьма — так я
сижу, бывало, от людей хоронюсь, чтоб меня не видали и не слыхали, тоненькая, глупенькая,
сижу да рыдаю, ночей напролет не сплю — думаю: «И уж где ж он теперь, мой обидчик?
Да, к нему, к нему подошел он, сухенький старичок, с мелкими морщинками на лице, радостный и тихо смеющийся. Гроба уж нет, и он в
той же одежде, как и вчера
сидел с ними, когда собрались к нему гости. Лицо все открытое, глаза сияют. Как же это, он, стало быть, тоже на пире, тоже званный на брак в Кане Галилейской…
— А-ай! — закричала старушонка, но Мити и след простыл; он побежал что было силы в дом Морозовой. Это именно было
то время, когда Грушенька укатила в Мокрое, прошло не более четверти часа после ее отъезда. Феня
сидела со своею бабушкой, кухаркой Матреной, в кухне, когда вдруг вбежал «капитан». Увидав его, Феня закричала благим матом.
Он
сидел и не
то чтобы соображал, а был как бы в испуге, точно в каком-то столбняке.
Трифон Борисыч опасливо поглядел на Митю, но тотчас же послушно исполнил требуемое: осторожно провел его в сени, сам вошел в большую первую комнату, соседнюю с
той, в которой
сидели гости, и вынес из нее свечу.
Она
сидела за столом сбоку, в креслах, а рядом с нею, на диване, хорошенький собою и еще очень молодой Калганов; она держала его за руку и, кажется, смеялась, а
тот, не глядя на нее, что-то громко говорил, как будто с досадой, сидевшему чрез стол напротив Грушеньки Максимову.
Тот, который
сидел на диване развалясь, курил трубку, и у Мити лишь промелькнуло, что это какой-то толстоватый и широколицый человечек, ростом, должно быть, невысокий и как будто на что-то сердитый.
Та же комната, в которой до сих пор
сидели, была к
тому же и тесна, разгорожена надвое ситцевою занавеской, за которою опять-таки помещалась огромная кровать с пухлою периной и с такими же ситцевыми подушками горкой.
Она говорила про Калганова:
тот действительно охмелел и заснул на мгновение,
сидя на диване.
«Что с ним?» — мельком подумал Митя и вбежал в комнату, где плясали девки. Но ее там не было. В голубой комнате тоже не было; один лишь Калганов дремал на диване. Митя глянул за занавесы — она была там. Она
сидела в углу, на сундуке, и, склонившись с руками и с головой на подле стоявшую кровать, горько плакала, изо всех сил крепясь и скрадывая голос, чтобы не услышали. Увидав Митю, она поманила его к себе и, когда
тот подбежал, крепко схватила его за руку.
А между
тем как раз у него
сидели в эту минуту за ералашем прокурор и наш земский врач Варвинский, молодой человек, только что к нам прибывший из Петербурга, один из блистательно окончивших курс в Петербургской медицинской академии.
В соседней комнате, с барышнями,
сидел и наш молодой судебный следователь Николай Парфенович Нелюдов, всего два месяца
тому прибывший к нам из Петербурга.
Он
сидел и глядел в стену и знал, что
те так и впились в него глазами.
— По-моему, господа, по-моему, вот как было, — тихо заговорил он, — слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в
то мгновение — не знаю, но черт был побежден. Я бросился от окна и побежал к забору… Отец испугался и в первый раз тут меня рассмотрел, вскрикнул и отскочил от окна — я это очень помню. А я через сад к забору… вот тут-то и настиг меня Григорий, когда уже я
сидел на заборе…
— Шутки в сторону, — проговорил он мрачно, — слушайте: с самого начала, вот почти еще тогда, когда я выбежал к вам давеча из-за этой занавески, у меня мелькнула уж эта мысль: «Смердяков!» Здесь я
сидел за столом и кричал, что не повинен в крови, а сам все думаю: «Смердяков!» И не отставал Смердяков от души. Наконец теперь подумал вдруг
то же: «Смердяков», но лишь на секунду: тотчас же рядом подумал: «Нет, не Смердяков!» Не его это дело, господа!
А надо лишь
то, что она призвала меня месяц назад, выдала мне три тысячи, чтоб отослать своей сестре и еще одной родственнице в Москву (и как будто сама не могла послать!), а я… это было именно в
тот роковой час моей жизни, когда я… ну, одним словом, когда я только что полюбил другую, ее, теперешнюю, вон она у вас теперь там внизу
сидит, Грушеньку… я схватил ее тогда сюда в Мокрое и прокутил здесь в два дня половину этих проклятых трех тысяч,
то есть полторы тысячи, а другую половину удержал на себе.
А Калганов забежал в сени, сел в углу, нагнул голову, закрыл руками лицо и заплакал, долго так
сидел и плакал, — плакал, точно был еще маленький мальчик, а не двадцатилетний уже молодой человек. О, он поверил в виновность Мити почти вполне! «Что же это за люди, какие же после
того могут быть люди!» — бессвязно восклицал он в горьком унынии, почти в отчаянии. Не хотелось даже и жить ему в
ту минуту на свете. «Стоит ли, стоит ли!» — восклицал огорченный юноша.
Итак, в
то морозное и сиверкое ноябрьское утро мальчик Коля Красоткин
сидел дома.
К удивлению Коли, Алеша вышел к нему в
том, в чем
сидел в комнате, без пальто, видно, что поспешил.
Мировой Нефедов усмехнулся, да и рассердился сейчас на себя за
то, что усмехнулся: «Я вас, — говорит мне, — сейчас же вашему начальству аттестую, чтобы вы в такие проекты впредь не пускались, вместо
того чтобы за книгами
сидеть и уроки ваши учить».
Вот вдруг я
сижу одна,
то есть нет, я тогда уж лежала, вдруг я лежу одна, Михаил Иванович и приходит и, представьте, приносит свои стишки, самые коротенькие, на мою больную ногу,
то есть описал в стихах мою больную ногу.
— Чего ты? Я пошутил! — вскрикнул Митя, — фу, черт! Вот они все таковы, — обратился он к Алеше, кивая на быстро уходившего Ракитина, —
то все
сидел, смеялся и весел был, а тут вдруг и вскипел! Тебе даже и головой не кивнул, совсем, что ли, вы рассорились? Что ты так поздно? Я тебя не
то что ждал, а жаждал все утро. Ну да ничего! Наверстаем.
— Ты это про что? — как-то неопределенно глянул на него Митя, — ах, ты про суд! Ну, черт! Мы до сих пор все с тобой о пустяках говорили, вот все про этот суд, а я об самом главном с тобою молчал. Да, завтра суд, только я не про суд сказал, что пропала моя голова. Голова не пропала, а
то, что в голове
сидело,
то пропало. Что ты на меня с такою критикой в лице смотришь?
В столпе
сижу, но и я существую, солнце вижу, а не вижу солнца,
то знаю, что оно есть.
На постели
сидел Смердяков все в
том же своем халате.
Замечательно, что Иван спрашивал самым мирным голосом, даже совсем как будто другим тоном, совсем незлобным, так что если бы кто-нибудь отворил к ним теперь дверь и с порога взглянул на них,
то непременно заключил бы, что они
сидят и миролюбиво разговаривают о каком-нибудь обыкновенном, хотя и интересном предмете.
Гость ждал и именно
сидел как приживальщик, только что сошедший сверху из отведенной ему комнаты вниз к чаю составить хозяину компанию, но смирно молчавший ввиду
того, что хозяин занят и об чем-то нахмуренно думает; готовый, однако, ко всякому любезному разговору, только лишь хозяин начнет его.
Я в тебя только крохотное семечко веры брошу, а из него вырастет дуб — да еще такой дуб, что ты,
сидя на дубе-то, в «отцы пустынники и в жены непорочны» пожелаешь вступить; ибо тебе оченно, оченно
того втайне хочется, акриды кушать будешь, спасаться в пустыню потащишься!
— Нет, нет, нет! — вскричал вдруг Иван, — это был не сон! Он был, он тут
сидел, вон на
том диване. Когда ты стучал в окно, я бросил в него стакан… вот этот… Постой, я и прежде спал, но этот сон не сон. И прежде было. У меня, Алеша, теперь бывают сны… но они не сны, а наяву: я хожу, говорю и вижу… а сплю. Но он тут
сидел, он был, вот на этом диване… Он ужасно глуп, Алеша, ужасно глуп, — засмеялся вдруг Иван и принялся шагать по комнате.
Затем, представив свои соображения, которые я здесь опускаю, он прибавил, что ненормальность эта усматривается, главное, не только из прежних многих поступков подсудимого, но и теперь, в сию даже минуту, и когда его попросили объяснить, в чем же усматривается теперь, в сию-то минуту,
то старик доктор со всею прямотой своего простодушия указал на
то, что подсудимый, войдя в залу, «имел необыкновенный и чудный по обстоятельствам вид, шагал вперед как солдат и держал глаза впереди себя, упираясь, тогда как вернее было ему смотреть налево, где в публике
сидят дамы, ибо он был большой любитель прекрасного пола и должен был очень много думать о
том, что теперь о нем скажут дамы», — заключил старичок своим своеобразным языком.
Что же до
того, налево или направо должен был смотреть подсудимый, входя в залу,
то, «по его скромному мнению», подсудимый именно должен был, входя в залу, смотреть прямо пред собой, как и смотрел в самом деле, ибо прямо пред ним
сидели председатель и члены суда, от которых зависит теперь вся его участь, «так что, смотря прямо пред собой, он именно
тем самым и доказал совершенно нормальное состояние своего ума в данную минуту», — с некоторым жаром заключил молодой врач свое «скромное» показание.
В
тот вечер, когда было написано это письмо, напившись в трактире «Столичный город», он, против обыкновения, был молчалив, не играл на биллиарде,
сидел в стороне, ни с кем не говорил и лишь согнал с места одного здешнего купеческого приказчика, но это уже почти бессознательно, по привычке к ссоре, без которой, войдя в трактир, он уже не мог обойтись.