Неточные совпадения
И вот — представьте, я с содроганием это уже
решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же,
то это единственно неблагодарность.
«По крайней мере монахи-то уж тут не виноваты ни в чем, —
решил он вдруг на крыльце игумена, — а если и тут порядочный народ (этот отец Николай игумен тоже, кажется, из дворян),
то почему же не быть с ними милым, любезным и вежливым?..
Спорные же порубки в лесу и эту ловлю рыбы (где все это — он и сам не знал) он
решил им уступить окончательно, раз навсегда, сегодня же,
тем более что все это очень немногого стоило, и все свои иски против монастыря прекратить.
Жена его, Марфа Игнатьевна, несмотря на
то что пред волей мужа беспрекословно всю жизнь склонялась, ужасно приставала к нему, например, тотчас после освобождения крестьян, уйти от Федора Павловича в Москву и там начать какую-нибудь торговлишку (у них водились кое-какие деньжонки); но Григорий
решил тогда же и раз навсегда, что баба врет, «потому что всякая баба бесчестна», но что уходить им от прежнего господина не следует, каков бы он там сам ни был, «потому что это ихний таперича долг».
Если бы в
то время кому-нибудь вздумалось спросить, глядя на него: чем этот парень интересуется и что всего чаще у него на уме,
то, право, невозможно было бы
решить, на него глядя.
Таким образом, увлекшись посторонними соображениями, он развлекся и
решил не «думать» о сейчас наделанной им «беде», не мучить себя раскаянием, а делать дело, а там что будет,
то и выйдет.
В
том, что так наверно
решили теперь, что он деньги примет, а?
План его состоял в
том, чтобы захватить брата Дмитрия нечаянно, а именно: перелезть, как вчера, через
тот плетень, войти в сад и засесть в
ту беседку «Если же его там нет, — думал Алеша, —
то, не сказавшись ни Фоме, ни хозяйкам, притаиться и ждать в беседке хотя бы до вечера. Если он по-прежнему караулит приход Грушеньки,
то очень может быть, что и придет в беседку…» Алеша, впрочем, не рассуждал слишком много о подробностях плана, но он
решил его исполнить, хотя бы пришлось и в монастырь не попасть сегодня…
Я спрашивал себя много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и
решил, что, кажется, нет такого,
то есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам не захочу, мне так кажется.
Я, голубчик,
решил так, что если я даже этого не могу понять,
то где ж мне про Бога понять.
Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам
решать о
том, что не от мира сего.
— Я ничего не понимаю, — продолжал Иван как бы в бреду, — я и не хочу теперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно
решил не понимать. Если я захочу что-нибудь понимать,
то тотчас же изменю факту, а я
решил оставаться при факте…
Реши же сам, кто был прав: ты или
тот, который тогда вопрошал тебя?
Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу
решить, к
тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в
тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к
тому же и беспрерывности такой в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
Потому я, может быть, сегодня туда с собой нож возьму, я еще
того не
решила…
Подробнее на этот раз ничего не скажу, ибо потом все объяснится; но вот в чем состояла главная для него беда, и хотя неясно, но я это выскажу; чтобы взять эти лежащие где-то средства, чтобы иметь право взять их, надо было предварительно возвратить три тысячи Катерине Ивановне — иначе «я карманный вор, я подлец, а новую жизнь я не хочу начинать подлецом», —
решил Митя, а потому
решил перевернуть весь мир, если надо, но непременно эти три тысячи отдать Катерине Ивановне во что бы
то ни стало и прежде всего.
Он глядел на это прошлое с бесконечным состраданием и
решил со всем пламенем своей страсти, что раз Грушенька выговорит ему, что его любит и за него идет,
то тотчас же и начнется совсем новая Грушенька, а вместе с нею и совсем новый Дмитрий Федорович, безо всяких уже пороков, а лишь с одними добродетелями: оба они друг другу простят и начнут свою жизнь уже совсем по-новому.
«Он пьян, —
решил Митя, — но что же мне делать, Господи, что же мне делать!» И вдруг в страшном нетерпении принялся дергать спящего за руки, за ноги, раскачивать его за голову, приподымать и садить на лавку и все-таки после весьма долгих усилий добился лишь
того, что
тот начал нелепо мычать и крепко, хотя и неясно выговаривая, ругаться.
Что означало это битье себя по груди по этому месту и на что он
тем хотел указать — это была пока еще тайна, которую не знал никто в мире, которую он не открыл тогда даже Алеше, но в тайне этой заключался для него более чем позор, заключались гибель и самоубийство, он так уж
решил, если не достанет
тех трех тысяч, чтоб уплатить Катерине Ивановне и
тем снять с своей груди, «с
того места груди» позор, который он носил на ней и который так давил его совесть.
Сам же Дмитрий Федорович, как показывал он тоже потом, «был как бы тоже совсем не в себе, но не пьян, а точно в каком-то восторге, очень рассеян, а в
то же время как будто и сосредоточен, точно об чем-то думал и добивался и
решить не мог.
— Рукомойник? Это хорошо… только куда же я это дену? — в каком-то совсем уж странном недоумении указал он Петру Ильичу на свою пачку сторублевых, вопросительно глядя на него, точно
тот должен был
решить, куда ему девать свои собственные деньги.
И странно было ему это мгновениями: ведь уж написан был им самим себе приговор пером на бумаге: «казню себя и наказую»; и бумажка лежала тут, в кармане его, приготовленная; ведь уж заряжен пистолет, ведь уж
решил же он, как встретит он завтра первый горячий луч «Феба златокудрого», а между
тем с прежним, со всем стоявшим сзади и мучившим его, все-таки нельзя было рассчитаться, чувствовал он это до мучения, и мысль о
том впивалась в его душу отчаянием.
Наконец пробило одиннадцать, и он твердо и окончательно
решил, что если чрез десять минут «проклятая» Агафья не воротится,
то он уйдет со двора, ее не дождавшись, разумеется взяв с «пузырей» слово, что они без него не струсят, не нашалят и не будут от страха плакать.
— Нового человека аль Бернара,
тот и
решит по-бернаровски! Потому, кажется, я и сам Бернар презренный! — горько осклабился Митя.
По дороге к Ивану пришлось ему проходить мимо дома, в котором квартировала Катерина Ивановна. В окнах был свет. Он вдруг остановился и
решил войти. Катерину Ивановну он не видал уже более недели. Но ему теперь пришло на ум, что Иван может быть сейчас у ней, особенно накануне такого дня. Позвонив и войдя на лестницу, тускло освещенную китайским фонарем, он увидал спускавшегося сверху человека, в котором, поравнявшись, узнал брата.
Тот, стало быть, выходил уже от Катерины Ивановны.
— Полноте… нечего-с! — махнул опять Смердяков рукой. — Вы вот сами тогда все говорили, что все позволено, а теперь-то почему так встревожены, сами-то-с? Показывать на себя даже хотите идти… Только ничего
того не будет! Не пойдете показывать! — твердо и убежденно
решил опять Смердяков.
Однако как я в силах наблюдать за собой, — подумал он в
ту же минуту еще с большим наслаждением, — а они-то
решили там, что я с ума схожу!» Дойдя до своего дома, он вдруг остановился под внезапным вопросом: «А не надо ль сейчас, теперь же пойти к прокурору и все объявить?» Вопрос он
решил, поворотив опять к дому: «Завтра все вместе!» — прошептал он про себя, и, странно, почти вся радость, все довольство его собою прошли в один миг.
Доктор, выслушав и осмотрев его, заключил, что у него вроде даже как бы расстройства в мозгу, и нисколько не удивился некоторому признанию, которое
тот с отвращением, однако, сделал ему. «Галлюцинации в вашем состоянии очень возможны, —
решил доктор, — хотя надо бы их и проверить… вообще же необходимо начать лечение серьезно, не теряя ни минуты, не
то будет плохо».
Фетюкович бросился к нему впопыхах, умоляя успокоиться, и в
тот же миг так и вцепился в Алешу. Алеша, сам увлеченный своим воспоминанием, горячо высказал свое предположение, что позор этот, вероятнее всего, состоял именно в
том, что, имея на себе эти тысячу пятьсот рублей, которые бы мог возвратить Катерине Ивановне, как половину своего ей долга, он все-таки
решил не отдать ей этой половины и употребить на другое,
то есть на увоз Грушеньки, если б она согласилась…
Зачем же я должен любить его, за
то только, что он родил меня, а потом всю жизнь не любил меня?“ О, вам, может быть, представляются эти вопросы грубыми, жестокими, но не требуйте же от юного ума воздержания невозможного: „Гони природу в дверь, она влетит в окно“, — а главное, главное, не будем бояться „металла“ и „жупела“ и
решим вопрос так, как предписывает разум и человеколюбие, а не так, как предписывают мистические понятия.
Вот что я выдумал и
решил: если я и убегу, даже с деньгами и паспортом и даже в Америку,
то меня еще ободряет
та мысль, что не на радость убегу, не на счастье, а воистину на другую каторгу, не хуже, может быть, этой!