Неточные совпадения
Впрочем, я даже рад тому, что роман мой разбился
сам собою на два рассказа «при существенном единстве целого»: познакомившись
с первым рассказом, читатель уже
сам определит: стоит ли ему приниматься за второй?
Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж
самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что
сама навыдумала
себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась
с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
С первого взгляда заметив, что они не вымыты и в грязном белье, она тотчас же дала еще пощечину
самому Григорию и объявила ему, что увозит обоих детей к
себе, затем вывела их в чем были, завернула в плед, посадила в карету и увезла в свой город.
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся
сам в
себе отроком, далеко не робким, но как бы еще
с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших
с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был все это время кормить и содержать
себя сам и в то же время учиться.
То же
самое было
с ним и в школе, и, однако же, казалось бы, он именно был из таких детей, которые возбуждают к
себе недоверие товарищей, иногда насмешки, а пожалуй, и ненависть.
В этом он был совершенная противоположность своему старшему брату, Ивану Федоровичу, пробедствовавшему два первые года в университете, кормя
себя своим трудом, и
с самого детства горько почувствовавшему, что живет он на чужих хлебах у благодетеля.
Презрением этим, если оно и было, он обидеться не мог, но все-таки
с каким-то непонятным
себе самому и тревожным смущением ждал, когда брат захочет подойти к нему ближе.
Дмитрий Федорович, никогда у старца не бывавший и даже не видавший его, конечно, подумал, что старцем его хотят как бы испугать; но так как он и
сам укорял
себя втайне за многие особенно резкие выходки в споре
с отцом за последнее время, то и принял вызов.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы
сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести
себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из
себя строить, так я не намерен, чтобы меня
с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот
с ним боюсь входить к порядочным людям.
Но предрекаю, что в ту даже
самую минуту, когда вы будете
с ужасом смотреть на то, что, несмотря на все ваши усилия, вы не только не подвинулись к цели, но даже как бы от нее удалились, — в ту
самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над
собою чудодейственную силу Господа, вас все время любившего и все время таинственно руководившего.
Если же возвращается в общество, то нередко
с такою ненавистью, что
самое общество как бы уже
само отлучает от
себя.
— Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока
с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами,
сами не веруя своей диалектике и
с болью сердца усмехаясь ей про
себя… В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
— Это он отца, отца! Что же
с прочими? Господа, представьте
себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту
самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному моему делишку.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь
с этим капитаном и теперь сожалею и
собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой
самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
Дмитрия Федоровича он к
себе принял на руки, когда сбежала Аделаида Ивановна, трехлетним мальчиком и провозился
с ним почти год,
сам гребешком вычесывал,
сам даже обмывал его в корыте.
И хозяева Ильи, и
сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали не раз одевать Лизавету приличнее, чем в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно, давая все надеть на
себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала
с себя все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — все оставляла на месте и уходила босая и в одной рубашке по-прежнему.
Купчиха Кондратьева, одна зажиточная вдова, даже так распорядилась, что в конце еще апреля завела Лизавету к
себе,
с тем чтоб ее и не выпускать до
самых родов.
— Это сумления нет-с, что
сам в
себе я отрекся, а все же никакого и тут специально греха не было-с, а коли был грешок, то
самый обыкновенный весьма-с.
Мужиков мы драть перестали
с большого ума, а те
сами себя пороть продолжают.
Отец Ферапонт добился того, что и его наконец поселили, лет семь тому назад, в этой
самой уединенной келейке, то есть просто в избе, но которая весьма похожа была на часовню, ибо заключала в
себе чрезвычайно много жертвованных образов
с теплившимися вековечно пред ними жертвованными лампадками, как бы смотреть за которыми и возжигать их и приставлен был отец Ферапонт.
Неожиданное же и ученое рассуждение его, которое он сейчас выслушал, именно это, а не другое какое-нибудь, свидетельствовало лишь о горячности сердца отца Паисия: он уже спешил как можно скорее вооружить юный ум для борьбы
с соблазнами и огородить юную душу, ему завещанную, оградой, какой крепче и
сам не мог представить
себе.
Вот Иван-то этого
самого и боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для того наталкивает Митьку, чтобы тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня от Грушки уберечь (будто бы я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а
с другой стороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую
себе возьмет, вот у него расчет какой!
Мама, вообразите
себе, он
с мальчишками дорогой подрался на улице, и это мальчишка ему укусил, ну не маленький ли, не маленький ли он
сам человек, и можно ли ему, мама, после этого жениться, потому что он, вообразите
себе, он хочет жениться, мама.
— И я тебя тоже, Lise. Послушайте, Алексей Федорович, — таинственно и важно быстрым шепотом заговорила госпожа Хохлакова, уходя
с Алешей, — я вам ничего не хочу внушать, ни подымать этой завесы, но вы войдите и
сами увидите все, что там происходит, это ужас, это
самая фантастическая комедия: она любит вашего брата Ивана Федоровича и уверяет
себя изо всех сил, что любит вашего брата Дмитрия Федоровича. Это ужасно! Я войду вместе
с вами и, если не прогонят меня, дождусь конца.
— Я не знаю, о чем вы спросите меня, — выговорил
с зардевшимся лицом Алеша, — я только знаю, что я вас люблю и желаю вам в эту минуту счастья больше, чем
себе самому!.. Но ведь я ничего не знаю в этих делах… — вдруг зачем-то поспешил он прибавить.
— Братья губят
себя, — продолжал он, — отец тоже. И других губят вместе
с собою. Тут «земляная карамазовская сила», как отец Паисий намедни выразился, — земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли Дух Божий вверху этой силы — и того не знаю. Знаю только, что и
сам я Карамазов… Я монах, монах? Монах я, Lise? Вы как-то сказали сию минуту, что я монах?
— Да и не надо вовсе-с. В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти
самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к
себе. Совсем даже были бы другие порядки-с.
— Веришь ли, что я, после давешнего нашего свидания у ней, только об этом про
себя и думал, об этой двадцатитрехлетней моей желторотости, а ты вдруг теперь точно угадал и
с этого
самого начинаешь.
Скажи мне
сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты
сам возводишь здание судьбы человеческой
с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того
самого ребеночка, бившего
себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!
Видишь: предположи, что нашелся хотя один из всех этих желающих одних только материальных и грязных благ — хоть один только такой, как мой старик инквизитор, который
сам ел коренья в пустыне и бесновался, побеждая плоть свою, чтобы сделать
себя свободным и совершенным, но однако же, всю жизнь свою любивший человечество и вдруг прозревший и увидавший, что невелико нравственное блаженство достигнуть совершенства воли
с тем, чтобы в то же время убедиться, что миллионы остальных существ Божиих остались устроенными лишь в насмешку, что никогда не в силах они будут справиться со своею свободой, что из жалких бунтовщиков никогда не выйдет великанов для завершения башни, что не для таких гусей великий идеалист мечтал о своей гармонии.
— А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. —
С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть… а если нет, то убьешь
себя сам, а не выдержишь!
Сам приучил его говорить
с собою, всегда, однако, дивясь некоторой бестолковости или, лучше сказать, некоторому беспокойству его ума и не понимая, что такое «этого созерцателя» могло бы так постоянно и неотвязно беспокоить.
— Что батюшка, спит или проснулся? — тихо и смиренно проговорил он,
себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно, сел на скамейку. На мгновение ему стало чуть не страшно, он вспомнил это потом. Смердяков стоял против него, закинув руки за спину, и глядел
с уверенностью, почти строго.
И до того
с каждым днем и
с каждым часом все дальше серчают оба-с, что думаю иной час от страху
сам жизни
себя лишить-с.
А ко всему тому рассудите, Иван Федорович, и некоторую чистую правду-с: ведь это почти что наверно так, надо сказать-с, что Аграфена Александровна, если только захотят они того
сами, то непременно заставят их на
себе жениться,
самого барина то есть, Федора Павловича-с, если только захотят-с, — ну, а ведь они, может быть, и захотят-с.
Так вот теперь это взямши, рассудите
сами, Иван Федорович, что тогда ни Дмитрию Федоровичу, ни даже вам-с
с братцем вашим Алексеем Федоровичем уж ничего-то ровно после смерти родителя не останется, ни рубля-с, потому что Аграфена Александровна для того и выйдут за них, чтобы все на
себя отписать и какие ни на есть капиталы на
себя перевести-с.
— Я завтра в Москву уезжаю, если хочешь это знать, — завтра рано утром — вот и все! —
с злобою, раздельно и громко вдруг проговорил он,
сам себе потом удивляясь, каким образом понадобилось ему тогда это сказать Смердякову.
— Видишь… в Чермашню еду… — как-то вдруг вырвалось у Ивана Федоровича, опять как вчера, так
само собою слетело, да еще
с каким-то нервным смешком. Долго он это вспоминал потом.
Чудно это, отцы и учители, что, не быв столь похож на него лицом, а лишь несколько, Алексей казался мне до того схожим
с тем духовно, что много раз считал я его как бы прямо за того юношу, брата моего, пришедшего ко мне на конце пути моего таинственно, для некоего воспоминания и проникновения, так что даже удивлялся
себе самому и таковой странной мечте моей.
Замечательно тоже, что никто из них, однако же, не полагал, что умрет он в
самую эту же ночь, тем более что в этот последний вечер жизни своей он, после глубокого дневного сна, вдруг как бы обрел в
себе новую силу, поддерживавшую его во всю длинную эту беседу
с друзьями.
Слышал я потом слова насмешников и хулителей, слова гордые: как это мог Господь отдать любимого из святых своих на потеху диаволу, отнять от него детей, поразить его
самого болезнью и язвами так, что черепком счищал
с себя гной своих ран, и для чего: чтобы только похвалиться пред сатаной: «Вот что, дескать, может вытерпеть святой мой ради меня!» Но в том и великое, что тут тайна, — что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе.
Библию же одну никогда почти в то время не развертывал, но никогда и не расставался
с нею, а возил ее повсюду
с собой: воистину берег эту книгу,
сам того не ведая, «на день и час, на месяц и год».
Вспоминаю
с удивлением, что отомщение сие и гнев мой были мне
самому до крайности тяжелы и противны, потому что, имея характер легкий, не мог подолгу ни на кого сердиться, а потому как бы
сам искусственно разжигал
себя и стал наконец безобразен и нелеп.
Прежде особенно-то и не примечали меня, а только принимали
с радушием, а теперь вдруг все наперерыв узнали и стали звать к
себе:
сами смеются надо мной, а меня же любят.
Если не отойдет
с целованием твоим бесчувственный и смеясь над тобою же, то не соблазняйся и сим: значит, срок его еще не пришел, но придет в свое время; а не придет, все равно: не он, так другой за него познает, и пострадает, и осудит, и обвинит
себя сам, и правда будет восполнена.
Но его мало слушали, и отец Паисий
с беспокойством замечал это, несмотря на то, что даже и
сам (если уж все вспоминать правдиво), хотя и возмущался слишком нетерпеливыми ожиданиями и находил в них легкомыслие и суету, но потаенно, про
себя, в глубине души своей, ждал почти того же, чего и сии взволнованные, в чем
сам себе не мог не сознаться.
В теснившейся в келье усопшего толпе заметил он
с отвращением душевным (за которое
сам себя тут же и попрекнул) присутствие, например, Ракитина, или далекого гостя — обдорского инока, все еще пребывавшего в монастыре, и обоих их отец Паисий вдруг почему-то счел подозрительными — хотя и не их одних можно было заметить в этом же смысле.
Сия добрая, но бесхарактерная женщина, которая
сама не могла быть допущена в скит, чуть лишь проснулась и узнала о преставившемся, вдруг прониклась столь стремительным любопытством, что немедленно отрядила вместо
себя в скит Ракитина,
с тем чтобы тот все наблюдал и немедленно доносил ей письменно, примерно в каждые полчаса, о всем, что произойдет.
Ракитина же считала она за
самого благочестивого и верующего молодого человека — до того он умел со всеми обойтись и каждому представиться сообразно
с желанием того, если только усматривал в сем малейшую для
себя выгоду.