Неточные совпадения
Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви
к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же,
тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за
того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег,
то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
Федор же Павлович на все подобные пассажи был даже и по социальному своему положению весьма тогда подготовлен, ибо страстно желал устроить свою карьеру хотя чем бы
то ни было; примазаться же
к хорошей родне и взять приданое было очень заманчиво.
Так что случай этот был, может быть, единственным в своем роде в жизни Федора Павловича, сладострастнейшего человека во всю свою жизнь, в один миг готового прильнуть
к какой угодно юбке, только бы
та его поманила.
Деревеньку же и довольно хороший городской дом, которые тоже пошли ей в приданое, он долгое время и изо всех сил старался перевести на свое имя чрез совершение какого-нибудь подходящего акта и наверно бы добился
того из одного, так сказать, презрения и отвращения
к себе, которое он возбуждал в своей супруге ежеминутно своими бесстыдными вымогательствами и вымаливаниями, из одной ее душевной усталости, только чтоб отвязался.
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая руки
к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до
того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все
к нему отвращение.
С ним как с отцом именно случилось
то, что должно было случиться,
то есть он вовсе и совершенно бросил своего ребенка, прижитого с Аделаидой Ивановной, не по злобе
к нему или не из каких-нибудь оскорбленно-супружеских чувств, а просто потому, что забыл о нем совершенно.
Митя действительно переехал
к этому двоюродному дяде, но собственного семейства у
того не было, а так как сам он, едва лишь уладив и обеспечив свои денежные получения с своих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж,
то ребенка и поручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне.
Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович,
то есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем,
то вдруг оказалось,
к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
Тем не менее даже тогда, когда я уже знал и про это особенное обстоятельство, мне Иван Федорович все казался загадочным, а приезд его
к нам все-таки необъяснимым.
Лишь один только младший сын, Алексей Федорович, уже с год пред
тем как проживал у нас и попал
к нам, таким образом, раньше всех братьев.
Заранее скажу мое полное мнение: был он просто ранний человеколюбец, и если ударился на монастырскую дорогу,
то потому только, что в
то время она одна поразила его и представила ему, так сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы
к свету любви души его.
Явясь по двадцатому году
к отцу, положительно в вертеп грязного разврата, он, целомудренный и чистый, лишь молча удалялся, когда глядеть было нестерпимо, но без малейшего вида презрения или осуждения кому бы
то ни было.
Очутившись в доме своего благодетеля и воспитателя, Ефима Петровича Поленова, он до
того привязал
к себе всех в этом семействе, что его решительно считали там как бы за родное дитя.
То же самое было с ним и в школе, и, однако же, казалось бы, он именно был из таких детей, которые возбуждают
к себе недоверие товарищей, иногда насмешки, а пожалуй, и ненависть.
Неутешная супруга Ефима Петровича, почти тотчас же по смерти его, отправилась на долгий срок в Италию со всем семейством, состоявшим все из особ женского пола, а Алеша попал в дом
к каким-то двум дамам, которых он прежде никогда и не видывал, каким-то дальним родственницам Ефима Петровича, но на каких условиях, он сам
того не знал.
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись
к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят,
то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
Приезд Алеши как бы подействовал на него даже с нравственной стороны, как бы что-то проснулось в этом безвременном старике из
того, что давно уже заглохло в душе его: «Знаешь ли ты, — стал он часто говорить Алеше, приглядываясь
к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?» Так называл он свою покойную жену, мать Алеши.
Просто повторю, что сказал уже выше: вступил он на эту дорогу потому только, что в
то время она одна поразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся из мрака
к свету души его.
Хотя,
к несчастию, не понимают эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для
того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения
той же правде и
тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не по силам.
Обязанности
к старцу не
то, что обыкновенное «послушание», всегда бывшее и в наших русских монастырях.
К старцам нашего монастыря стекались, например, и простолюдины и самые знатные люди, с
тем чтобы, повергаясь пред ними, исповедовать им свои сомнения, свои грехи, свои страдания и испросить совета и наставления.
Правда, пожалуй, и
то, что это испытанное и уже тысячелетнее орудие для нравственного перерождения человека от рабства
к свободе и
к нравственному совершенствованию может обратиться в обоюдоострое орудие, так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив,
к самой сатанинской гордости,
то есть
к цепям, а не
к свободе.
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская
к себе столь многие годы всех приходивших
к нему исповедовать сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до
того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего
к нему, мог угадывать: с чем
тот пришел, чего
тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем
тот молвил слово.
О, он отлично понимал, что для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения, как обрести святыню или святого, пасть пред ним и поклониться ему: «Если у нас грех, неправда и искушение,
то все равно есть на земле там-то, где-то святой и высший; у
того зато правда,
тот зато знает правду; значит, не умирает она на земле, а, стало быть, когда-нибудь и
к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано».
Ему все казалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, что он стремится
к какой-то цели, может быть очень трудной, так что ему не до него, и что вот это и есть
та единственная причина, почему он смотрит на Алешу рассеянно.
Задумывался Алеша и о
том: не было ли тут какого-нибудь презрения
к нему,
к глупенькому послушнику, от ученого атеиста.
Федор Павлович, кажется, первый и, кажется, шутя подал мысль о
том, чтобы сойтись всем в келье старца Зосимы и, хоть и не прибегая
к прямому его посредничеству, все-таки как-нибудь сговориться приличнее, причем сан и лицо старца могли бы иметь нечто внушающее и примирительное.
«
Тем не менее скорее проглочу свой язык, чем манкирую уважением
к святому мужу, тобою столь уважаемому», — закончил Дмитрий свое письмецо.
— А я, коль так,
к отцу игумену, я
тем временем прямо
к отцу игумену, — защебетал помещик Максимов.
— Из простонародья женский пол и теперь тут, вон там, лежат у галерейки, ждут. А для высших дамских лиц пристроены здесь же на галерее, но вне ограды, две комнатки, вот эти самые окна, и старец выходит
к ним внутренним ходом, когда здоров,
то есть все же за ограду. Вот и теперь одна барыня, помещица харьковская, госпожа Хохлакова, дожидается со своею расслабленною дочерью. Вероятно, обещал
к ним выйти, хотя в последние времена столь расслабел, что и
к народу едва появляется.
— Простите меня… — начал Миусов, обращаясь
к старцу, — что я, может быть, тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в
том, что я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности… Я не сообразил, что придется просить извинения именно за
то, что с ним входишь…
Лгущий самому себе и собственную ложь свою слушающий до
того доходит, что уж никакой правды ни в себе, ни кругом не различает, а стало быть, входит в неуважение и
к себе и
к другим.
И ведь знает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать,
к слову привязался и из горошинки сделал гору, — знает сам это, а все-таки самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения большого удовольствия, а
тем самым доходит и до вражды истинной…
Он пошел из кельи, Алеша и послушник бросились, чтобы свести его с лестницы. Алеша задыхался, он рад был уйти, но рад был и
тому, что старец не обижен и весел. Старец направился
к галерее, чтобы благословить ожидавших его. Но Федор Павлович все-таки остановил его в дверях кельи.
Странное же и мгновенное исцеление беснующейся и бьющейся женщины, только лишь, бывало, ее подведут
к дарам, которое объясняли мне притворством и сверх
того фокусом, устраиваемым чуть ли не самими «клерикалами», происходило, вероятно, тоже самым натуральным образом, и подводившие ее
к дарам бабы, а главное, и сама больная, вполне веровали, как установившейся истине, что нечистый дух, овладевший больною, никогда не может вынести, если ее, больную, подведя
к дарам, наклонят пред ними.
— Городские мы, отец, городские, по крестьянству мы, а городские, в городу проживаем. Тебя повидать, отец, прибыла. Слышали о тебе, батюшка, слышали. Сыночка младенчика схоронила, пошла молить Бога. В трех монастырях побывала, да указали мне: «Зайди, Настасьюшка, и сюда,
к вам
то есть, голубчик,
к вам». Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и
к вам.
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и стоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали
к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? —
тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
— У ней
к вам, Алексей Федорович, поручение… Как ваше здоровье, — продолжала маменька, обращаясь вдруг
к Алеше и протягивая
к нему свою прелестно гантированную ручку. Старец оглянулся и вдруг внимательно посмотрел на Алешу.
Тот приблизился
к Лизе и, как-то странно и неловко усмехаясь, протянул и ей руку. Lise сделала важную физиономию.
— Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере
того как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии Бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полного самоотвержения в любви
к ближнему, тогда уж несомненно уверуете, и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу. Это испытано, это точно.
И вот — представьте, я с содроганием это уже решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь
к человечеству тотчас же,
то это единственно неблагодарность.
Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей в частности,
тем пламеннее становилась любовь моя
к человечеству вообще.
Брезгливости убегайте тоже и
к другим, и
к себе:
то, что вам кажется внутри себя скверным, уже одним
тем, что вы это заметили в себе, очищается.
Но предрекаю, что в
ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на
то, что, несмотря на все ваши усилия, вы не только не подвинулись
к цели, но даже как бы от нее удалились, — в
ту самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силу Господа, вас все время любившего и все время таинственно руководившего.
И она вдруг, не выдержав, закрыла лицо рукой и рассмеялась ужасно, неудержимо, своим длинным, нервным, сотрясающимся и неслышным смехом. Старец выслушал ее улыбаясь и с нежностью благословил; когда же она стала целовать его руку,
то вдруг прижала ее
к глазам своим и заплакала...
Дело в
том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался в познаниях и некоторую небрежность его
к себе хладнокровно не выносил: «До сих пор, по крайней мере, стоял на высоте всего, что есть передового в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про себя.
— Да ведь по-настоящему
то же самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и все разом
к нему обратились, — ведь если бы теперь не было Христовой церкви,
то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом,
то есть кары настоящей, не механической, как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.
Мало
того, даже старается сохранить с преступником все христианское церковное общение: допускает его
к церковным службам,
к святым дарам, дает ему подаяние и обращается с ним более как с плененным, чем как с виновным.
Придравшись
к случаю, я, из чрезвычайного любопытства, разговорился с ним; а так как принят был не по знакомству, а как подчиненный чиновник, пришедший с известного рода рапортом,
то, видя, с своей стороны, как я принят у его начальника, он удостоил меня некоторою откровенностию, — ну, разумеется, в известной степени,
то есть скорее был вежлив, чем откровенен, именно как французы умеют быть вежливыми,
тем более что видел во мне иностранца.
—
То есть вы их прикладываете
к нам и в нас видите социалистов? — прямо и без обиняков спросил отец Паисий. Но прежде чем Петр Александрович сообразил дать ответ, отворилась дверь и вошел столь опоздавший Дмитрий Федорович. Его и вправду как бы перестали ждать, и внезапное появление его произвело в первый момент даже некоторое удивление.
Но
тот вдруг встал со стула, подошел
к нему, принял его благословение и, поцеловав его руку, вернулся молча на свое место.