Неточные совпадения
Но, несмотря на мечту о галлюцинации, он каждый день, всю свою жизнь,
как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки этого события. Он не верил, что оно так и кончилось!
А если так, то странно
же он должен был иногда поглядывать на своего друга.
Замечу от себя, что действительно у многих особ в генеральских чинах есть привычка смешно говорить: «Я служил государю моему…», то есть точно у них не тот
же государь,
как и у нас, простых государевых подданных,
а особенный, ихний.
Липутин тотчас
же согласился, но заметил, что покривить душой и похвалить мужичков все-таки было тогда необходимо для направления; что даже дамы высшего общества заливались слезами, читая «Антона Горемыку»,
а некоторые из них так даже из Парижа написали в Россию своим управляющим, чтоб от сей поры обращаться с крестьянами
как можно гуманнее.
А так
как мы никогда не будем трудиться, то и мнение иметь за нас будут те, кто вместо нас до сих пор работал, то есть всё та
же Европа, все те
же немцы — двухсотлетние учителя наши.
Увы! мы только поддакивали. Мы аплодировали учителю нашему, да с
каким еще жаром!
А что, господа, не раздается ли и теперь, подчас сплошь да рядом, такого
же «милого», «умного», «либерального» старого русского вздора?
Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его что-то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы
как жемчужины, губы
как коралловые, — казалось бы, писаный красавец,
а в то
же время
как будто и отвратителен.
А в тот
же день, вечером,
как нарочно, подоспел и другой скандал, хотя и гораздо послабее и пообыкновеннее первого, но тем не менее, благодаря всеобщему настроению, весьма усиливший городские вопли.
— Уж не знаю,
каким это манером узнали-с,
а когда я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину, что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то не забудь: “Сами оченно хорошо про то знаем-с и вам того
же самого желаем-с…”»
— Я вам говорю, я приехала и прямо на интригу наткнулась, Вы ведь читали сейчас письмо Дроздовой, что могло быть яснее? Что
же застаю? Сама
же эта дура Дроздова, — она всегда только дурой была, — вдруг смотрит вопросительно: зачем, дескать, я приехала? Можете представить,
как я была удивлена! Гляжу,
а тут финтит эта Лембке и при ней этот кузен, старика Дроздова племянник, — всё ясно! Разумеется, я мигом всё переделала и Прасковья опять на моей стороне, но интрига, интрига!
— Довольно, Степан Трофимович, дайте покой; измучилась. Успеем наговориться, особенно про дурное. Вы начинаете брызгаться, когда засмеетесь, это уже дряхлость какая-то! И
как странно вы теперь стали смеяться… Боже, сколько у вас накопилось дурных привычек! Кармазинов к вам не поедет!
А тут и без того всему рады… Вы всего себя теперь обнаружили. Ну довольно, довольно, устала! Можно
же, наконец, пощадить человека!
— Дура ты! — накинулась она на нее,
как ястреб, — дура неблагодарная! Что у тебя на уме? Неужто ты думаешь, что я скомпрометирую тебя хоть чем-нибудь, хоть на столько вот! Да он сам на коленках будет ползать просить, он должен от счастья умереть, вот
как это будет устроено! Ты ведь знаешь
же, что я тебя в обиду не дам! Или ты думаешь, что он тебя за эти восемь тысяч возьмет,
а я бегу теперь тебя продавать? Дура, дура, все вы дуры неблагодарные! Подай зонтик!
И, однако, все эти грубости и неопределенности, всё это было ничто в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом. Это было нечто такое, чего он уже более всего стыдился и о чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной,
как маленький мальчик;
а между тем сам
же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне,
как в воде или в воздухе.
—
Какой вздор! — отрезал инженер, весь вспыхнув. —
Как вы, Липутин, прибавляете! Никак я не видал жену Шатова; раз только издали,
а вовсе не близко… Шатова знаю. Зачем
же вы прибавляете разные вещи?
А я ему (всё под тем
же вчерашним влиянием и уже после разговора с Алексеем Нилычем):
а что, говорю, капитан,
как вы полагаете с своей стороны, помешан ваш премудрый змий или нет?
Сегодня жмет вам руку,
а завтра ни с того ни с сего, за хлеб-соль вашу, вас
же бьет по щекам при всем честном обществе,
как только ему полюбится.
А вот женились бы, так
как вы и теперь еще такой молодец из себя, на хорошенькой да на молоденькой, так, пожалуй, от нашего принца двери крючком заложите да баррикады в своем
же доме выстроите!
А помните,
как вы бросались ко мне в объятия в саду,
а я вас утешала и плакала, — да не бойтесь
же Маврикия Николаевича; он про вас всё, всё знает, давно, вы можете плакать на его плече сколько угодно, и он сколько угодно будет стоять!..
— Проиграете! — захохотал Липутин. — Влюблен, влюблен
как кошка,
а знаете ли, что началось ведь с ненависти. Он до того сперва возненавидел Лизавету Николаевну за то, что она ездит верхом, что чуть не ругал ее вслух на улице; да и ругал
же! Еще третьего дня выругал, когда она проезжала, — к счастью, не расслышала, и вдруг сегодня стихи! Знаете ли, что он хочет рискнуть предложение? Серьезно, серьезно!
—
А вот
же вам в наказание и ничего не скажу дальше!
А ведь
как бы вам хотелось услышать? Уж одно то, что этот дуралей теперь не простой капитан,
а помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому что Николай Всеволодович ему всё свое поместье, бывшие свои двести душ на днях продали, и вот
же вам бог, не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну,
а теперь дощупывайтесь-ка сами; больше ничего не скажу; до свиданья-с!
— Один, один он мне остался теперь, одна надежда моя! — всплеснул он вдруг руками,
как бы внезапно пораженный новою мыслию, — теперь один только он, мой бедный мальчик, спасет меня и — о, что
же он не едет! О сын мой, о мой Петруша… и хоть я недостоин названия отца,
а скорее тигра, но… laissez-moi, mon ami, [оставьте меня, мой друг (фр.).] я немножко полежу, чтобы собраться с мыслями. Я так устал, так устал, да и вам, я думаю, пора спать, voyez-vous, [вы видите (фр.).] двенадцать часов…
— Да вы не извиняйтесь, я вас не боюсь. Тогда я только от лакея родился,
а теперь и сам стал лакеем, таким
же,
как и вы. Наш русский либерал прежде всего лакей и только и смотрит,
как бы кому-нибудь сапоги вычистить.
И всякая тоска земная и всякая слеза земная — радость нам есть;
а как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас
же о всем и возрадуешься.
Один бог знает глубину сердец, но полагаю, что Варвара Петровна даже с некоторым удовольствием приостановилась теперь в самых соборных вратах, зная, что мимо должна сейчас
же пройти губернаторша,
а затем и все, и «пусть сама увидит,
как мне всё равно, что бы она там ни подумала и что бы ни сострила еще насчет тщеславия моей благотворительности.
— Вы так сами ее давеча звали, — ободрилась несколько Марья Тимофеевна. —
А во сне я точно такую
же красавицу видела, — усмехнулась она
как бы нечаянно.
— Знаешь что, друг мой Прасковья Ивановна, ты, верно, опять что-нибудь вообразила себе, с тем вошла сюда. Ты всю жизнь одним воображением жила. Ты вот про пансион разозлилась;
а помнишь,
как ты приехала и весь класс уверила, что за тебя гусар Шаблыкин посватался, и
как madame Lefebure тебя тут
же изобличила во лжи.
А ведь ты и не лгала, просто навоображала себе для утехи. Ну, говори: с чем ты теперь? Что еще вообразила, чем недовольна?
—
А я, мать моя, светского мнения не так боюсь,
как иные; это вы, под видом гордости, пред мнением света трепещете.
А что тут свои люди, так для вас
же лучше, чем если бы чужие слышали.
— То есть не по-братски,
а единственно в том смысле, что я брат моей сестре, сударыня, и поверьте, сударыня, — зачастил он, опять побагровев, — что я не так необразован,
как могу показаться с первого взгляда в вашей гостиной. Мы с сестрой ничто, сударыня, сравнительно с пышностию, которую здесь замечаем. Имея к тому
же клеветников. Но до репутации Лебядкин горд, сударыня, и… и… я приехал отблагодарить… Вот деньги, сударыня!
Это был молодой человек лет двадцати семи или около, немного повыше среднего роста, с жидкими белокурыми, довольно длинными волосами и с клочковатыми, едва обозначавшимися усами и бородкой. Одетый чисто и даже по моде, но не щегольски;
как будто с первого взгляда сутуловатый и мешковатый, но, однако ж, совсем не сутуловатый и даже развязный.
Как будто какой-то чудак, и, однако
же, все у нас находили потом его манеры весьма приличными,
а разговор всегда идущим к делу.
— Так и есть! — воскликнул он добродушно и шутливо. — Вижу, что вам уже всё известно.
А я,
как вышел отсюда, и задумался в карете: «По крайней мере надо было хоть анекдот рассказать,
а то кто
же так уходит?» Но
как вспомнил, что у вас остается Петр Степанович, то и забота соскочила.
— Боже, да ведь он хотел сказать каламбур! — почти в ужасе воскликнула Лиза. — Маврикий Николаевич, не смейте никогда пускаться на этот путь! Но только до
какой же степени вы эгоист! Я убеждена, к чести вашей, что вы сами на себя теперь клевещете; напротив; вы с утра до ночи будете меня тогда уверять, что я стала без ноги интереснее! Одно непоправимо — вы безмерно высоки ростом,
а без ноги я стану премаленькая,
как же вы меня поведете под руку, мы будем не пара!
Николай
же Всеволодович слушал очень лениво и рассеянно, с своей официальною усмешкой,
а под конец даже и нетерпеливо, и всё
как бы порывался уйти.
А если так, то что
же могло произойти с таким человеком,
как Степан Трофимович?
— Ба, да и я теперь всё понимаю! — ударил себя по лбу Петр Степанович. — Но… но в
какое же положение я был поставлен после этого? Дарья Павловна, пожалуйста, извините меня!.. Что ты наделал со мной после этого,
а? — обратился он к отцу.
Шатов и ударил-то по-особенному, вовсе не так,
как обыкновенно принято давать пощечины (если только можно так выразиться), не ладонью,
а всем кулаком,
а кулак у него был большой, веский, костлявый, с рыжим пухом и с веснушками. Если б удар пришелся по носу, то раздробил бы нос. Но пришелся он по щеке, задев левый край губы и верхних зубов, из которых тотчас
же потекла кровь.
Если бы кто ударил его по щеке, то,
как мне кажется, он бы и на дуэль не вызвал,
а тут
же, тотчас
же убил бы обидчика; он именно был из таких, и убил бы с полным сознанием,
а вовсе не вне себя.
Он бы и на дуэли застрелил противника, и на медведя сходил бы, если бы только надо было, и от разбойника отбился бы в лесу — так
же успешно и так
же бесстрашно,
как и Л—н, но зато уж безо всякого ощущения наслаждения,
а единственно по неприятной необходимости, вяло, лениво, даже со скукой.
Все-таки он слыл
же когда-то заграничным революционером, правда ли, нет ли, участвовал в каких-то заграничных изданиях и конгрессах, «что можно даже из газет доказать»,
как злобно выразился мне при встрече Алеша Телятников, теперь, увы, отставной чиновничек,
а прежде тоже обласканный молодой человек в доме старого губернатора.
— И вы это знаете сами. Я хитрил много раз… вы улыбнулись, очень рад улыбке,
как предлогу для разъяснения; я ведь нарочно вызвал улыбку хвастливым словом «хитрил», для того чтобы вы тотчас
же и рассердились:
как это я смел подумать, что могу хитрить,
а мне чтобы сейчас
же объясниться. Видите, видите,
как я стал теперь откровенен! Ну-с, угодно вам выслушать?
— Не беспокойтесь, я вас не обманываю, — довольно холодно продолжал Ставрогин, с видом человека, исполняющего только обязанность. — Вы экзаменуете, что мне известно? Мне известно, что вы вступили в это общество за границей, два года тому назад, и еще при старой его организации,
как раз пред вашею поездкой в Америку и, кажется, тотчас
же после нашего последнего разговора, о котором вы так много написали мне из Америки в вашем письме. Кстати, извините, что я не ответил вам тоже письмом,
а ограничился…
— То есть в
каком же смысле? Тут нет никаких затруднений; свидетели брака здесь. Всё это произошло тогда в Петербурге совершенно законным и спокойным образом,
а если не обнаруживалось до сих пор, то потому только, что двое единственных свидетелей брака, Кириллов и Петр Верховенский, и, наконец, сам Лебядкин (которого я имею удовольствие считать теперь моим родственником) дали тогда слово молчать.
— Я ведь не сказал
же вам, что я не верую вовсе! — вскричал он наконец, — я только лишь знать даю, что я несчастная, скучная книга и более ничего покамест, покамест… Но погибай мое имя! Дело в вас,
а не во мне… Я человек без таланта и могу только отдать свою кровь и ничего больше,
как всякий человек без таланта. Погибай
же и моя кровь! Я об вас говорю, я вас два года здесь ожидал… Я для вас теперь полчаса пляшу нагишом. Вы, вы одни могли бы поднять это знамя!..
— Я-с. Еще со вчерашнего дня, и всё, что мог, чтобы сделать честь… Марья
же Тимофеевна на этот счет, сами знаете, равнодушна.
А главное, от ваших щедрот, ваше собственное, так
как вы здесь хозяин,
а не я,
а я, так сказать, в виде только вашего приказчика, ибо все-таки, все-таки, Николай Всеволодович, все-таки духом я независим! Не отнимите
же вы это последнее достояние мое! — докончил он умилительно.
—
Как не относится! — вскричал капитан. —
А я-то
как же?
Но он уже лепетал машинально; он слишком был подавлен известиями и сбился с последнего толку. И, однако
же, почти тотчас
же,
как вышел на крыльцо и распустил над собой зонтик, стала наклевываться в легкомысленной и плутоватой голове его опять всегдашняя успокоительная мысль, что с ним хитрят и ему лгут,
а коли так, то не ему бояться,
а его боятся.
В углу,
как и в прежней квартире, помещался образ, с зажженною пред ним лампадкой,
а на столе разложены были всё те
же необходимые вещицы: колода карт, зеркальце, песенник, даже сдобная булочка.
— Оправьтесь, полноте, чего бояться, неужто вы меня не узнали? — уговаривал Николай Всеволодович, но на этот раз долго не мог уговорить; она молча смотрела на него, всё с тем
же мучительным недоумением, с тяжелою мыслию в своей бедной голове и всё так
же усиливаясь до чего-то додуматься. То потупляла глаза, то вдруг окидывала его быстрым, обхватывающим взглядом. Наконец не то что успокоилась,
а как бы решилась.
— Слушай, старик, — проговорил он,
как бы вдруг решаясь, — стереги ее сегодня весь день и, если заметишь, что она идет ко мне, тотчас
же останови и передай ей, что несколько дней по крайней мере я ее принять не могу… что я так ее сам прошу…
а когда придет время, сам позову, — слышишь?
— Все. То есть, конечно, где
же их прочитать? Фу, сколько ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем…
А знаешь, старик, я думаю, у вас было одно мгновение, когда она готова была бы за тебя выйти? Глупейшим ты образом упустил! Я, конечно, говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж лучше, чем теперь, когда чуть не сосватали на «чужих грехах»,
как шута для потехи, за деньги.
— Ну еще
же бы нет! Первым делом. То самое, в котором ты уведомлял, что она тебя эксплуатирует, завидуя твоему таланту, ну и там об «чужих грехах». Ну, брат, кстати,
какое, однако, у тебя самолюбие! Я так хохотал. Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем не читал,
а одно так и теперь валяется у меня нераспечатанным; я тебе завтра пришлю. Но это, это последнее твое письмо — это верх совершенства!
Как я хохотал,
как хохотал!