Неточные совпадения
Через три года явилось второе произведение Островского: «Свои люди — сочтемся»; автор встречен
был всеми
как человек совершенно новый в литературе, и немедленно всеми признан
был писателем необычайно талантливым, лучшим, после Гоголя, представителем драматического искусства в русской литературе.
Но на вопрос: «В чем же состоит это новое слово»? — долгое время ничего не отвечали, а потом сказали, что это новое слово
есть не что иное,
как — что бы вы думали? — народность!
Вскоре потом сочувственная похвала Островскому вошла уже в те пределы, в которых она является в виде увесистого булыжника, бросаемого человеку в лоб услужливым другом: в первом томе «Русской беседы» напечатана
была статья г. Тертия Филиппова о комедии «Не так живи,
как хочется».
Если свести в одно все упреки, которые делались Островскому со всех сторон в продолжение целых десяти лет и делаются еще доселе, то решительно нужно
будет отказаться от всякой надежды понять, чего хотели от него и
как на него смотрели его критики.
Здесь не
будет требований вроде того, зачем Островский не изображает характеров так,
как Шекспир, зачем не развивает комического действия так,
как Гоголь, и т. п.
Все подобные требования, по нашему мнению, столько же ненужны, бесплодны и неосновательны,
как и требования того, напр., чтобы Островский
был комиком страстей и давал нам мольеровских Тартюфов и Гарпагонов или чтоб он уподобился Аристофану и придал комедии политическое значение.
Гораздо полезнее их
были те, которые внесли в общее сознание несколько скрывавшихся прежде или не совсем ясных фактов из жизни или из мира искусства
как воспроизведения жизни.
В произведениях талантливого художника,
как бы они ни
были разнообразны, всегда можно примечать нечто общее, характеризующее все их и отличающее их от произведений других писателей.
У него еще нет теоретических соображений, которые бы могли объяснить этот факт; но он видит, что тут
есть что-то особенное, заслуживающее внимания, и с жадным любопытством всматривается в самый факт, усваивает его, носит его в своей душе сначала
как единичное представление, потом присоединяет к нему другие, однородные, факты и образы и, наконец, создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений этого рода, прежде замеченных художником.
Собственно говоря, безусловной неправды писатели никогда не выдумывают: о самых нелепых романах и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в них страсти и пошлости
были безусловно ложны, т. е. невозможны даже
как уродливая случайность.
Говорили, — зачем Островский вывел представителем честных стремлений такого плохого господина,
как Жадов; сердились даже на то, что взяточники у Островского так пошлы и наивны, и выражали мнение, что «гораздо лучше
было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов».
Поверьте, что если б Островский принялся выдумывать таких людей и такие действия, то
как бы ни драматична
была завязка,
как бы ни рельефно
были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось бы мертвым и фальшивым.
С половины пьесы он начинает спускать своего героя с того пьедестала, на котором он является в первых сценах, а в последнем акте показывает его решительно неспособным к той борьбе,
какую он принял
было на себя.
И поэтому мы всегда готовы оправдать его от упрека в том, что он в изображении характера не остался верен тому основному мотиву,
какой угодно
будет отыскать в нем глубокомысленным критикам.
По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты,
как бы они ни
были случайны, и в таких сюжетах нужно для естественности жертвовать даже отвлеченною логичностью, в полной уверенности, что жизнь,
как и природа, имеет свою логику и что эта логика, может
быть, окажется гораздо лучше той,
какую мы ей часто навязываем…
Фета
есть талант, и у г. Тютчева
есть талант:
как определить их относительное значение?
Для того чтобы сказать что-нибудь определенное о таланте Островского, нельзя, стало
быть, ограничиться общим выводом, что он верно изображает действительность; нужно еще показать,
как обширна сфера, подлежащая его наблюдениям, до
какой степени важны те стороны фактов, которые его занимают, и
как глубоко проникает он в них.
Но пока жив человек, в нем нельзя уничтожить стремления жить, т. е. проявлять себя
каким бы то ни
было образом во внешних действиях.
Но Островский вводит нас в самую глубину этого семейства, заставляет присутствовать при самых интимных сценах, и мы не только понимаем, мы скорбно чувствуем сердцем, что тут не может
быть иных отношений,
как основанных на обмане и хитрости, с одной стороны, при диком и бессовестном деспотизме, с другой.
Ясно, что жена для него вроде резиновой куколки, которою забавляются дети: то ноги ей вытянут, то голову сплющат или растянут, и смотрят,
какой из этого вид
будет.
У него
есть свои особенные понятия, по которым плутовать следует, но только до каких-то пределов, хотя, впрочем, он и сам хорошенько не знает, до
каких именно…
Дело, стало
быть, очень просто: представилась возможность выгодно сбыть сестру, —
как же не воспользоваться случаем?
По крайней мере видно, что уже и в это время автор
был поражен тем неприязненным и мрачным характером,
каким у нас большею частию отличаются отношения самых близких между собою людей.
Оттого, что всякое преступление
есть не следствие натуры человека, а следствие ненормального отношения, в
какое он поставлен к обществу.
Правило это, может
быть, не имеет драматического интереса, — это уж
как там угодно критикам; но оно имеет чрезвычайно обширное приложение во многих сферах нашей жизни.
Оно
есть не что иное,
как выражение самого грубого и отвратительного эгоизма, при совершенном отсутствии каких-нибудь высших нравственных начал.
Нет этих следов, да и не с тем писана комедия, чтобы указать их; последний акт ее мы считаем только последним мастерским штрихом, окончательно рисующим для нас натуру Большова, которая
была остановлена в своем естественном росте враждебными подавляющими обстоятельствами и осталась равно бессильною и ничтожною
как при обстоятельствах, благоприятствовавших широкой и самобытной деятельности, так и в напасти, опять ее скрутившей.
А мораль, которую выводит для себя Большов из всей своей истории, — высший пункт, до которого мог он подняться в своем нравственном развитии: «Не гонись за большим,
будь доволен тем, что
есть; а за большим погонишься, и последнее отнимут!»
Какую степень нравственного достоинства указывают нам эти слова!
Неужели смысл его ограничивается тем, что «вот, дескать, посмотрите,
какие бывают плохие люди?» Нет, это
было бы слишком мало для главного лица серьезной комедии, слишком мало для таланта такого писателя,
как Островский.
Подхалюзин боится хозяина, но уж покрикивает на Фоминишну и бьет Тишку; Аграфена Кондратьевна, простодушная и даже глуповатая женщина,
как огня боится мужа, но с Тишкой тоже расправляется довольно энергически, да и на дочь прикрикивает, и если бы сила
была, так непременно бы сжала ее в ежовых рукавицах.
Как он
будет сочувствовать страданиям других, когда его самого утешали гривенничками за то, что он с колокольни упал!
Есть вещи, о которых он вовсе и не думал, —
как, например, обмеривание и надувание покупателей в лавке, — так там он и действует совершенно равнодушно, без зазрения совести.
Ловкий мошенник большой руки, пустившись на такое дело,
как злостное банкротство, не пропустил бы случая отделаться 25 копейками за рубль; он тотчас покончил бы всю аферу этой выгодной вделкой и
был бы очень доволен.
Да и
как же не
быть довольным, успевши задаром получить три четверти чужого имения?
Уж
какое же
есть сравнение, — военный или штатский?
Но автор комедии вводит нас в самый домашний быт этих людей, раскрывает перед нами их душу, передает их логику, их взгляд на вещи, и мы невольно убеждаемся, что тут нет ни злодеев, ни извергов, а всё люди очень обыкновенные,
как все люди, и что преступления, поразившие нас,
суть вовсе не следствия исключительных натур, по своей сущности наклонных к злодейству, а просто неизбежные результаты тех обстоятельств, посреди которых начинается и проходит жизнь людей, обвиняемых нами.
Во-первых, о ней до сих пор не
было говорено ничего серьезного; во-вторых, краткие заметки,
какие делались о ней мимоходом, постоянно обнаруживали какое-то странное понимание смысла пьесы; в-третьих, сама по себе комедия эта принадлежит к наиболее ярким и выдержанным произведениям Островского; в-четвертых, не
будучи играна на сцене, она менее популярна в публике, нежели другие его пьесы…
Невозможно и требовать от него практического протеста против всей окружающей его среды, против обычаев, установившихся веками, против понятий, которые,
как святыня, внушались ему, когда он
был еще мальчишкой, ничего не смыслившем…
Между тем нравственное развитие идет своим путем, логически неизбежным при таком положении: Подхалюзин, находя, что личные стремления его принимаются всеми враждебно, мало-помалу приходит к убеждению, что действительно личность его,
как и личность всякого другого, должна
быть в антагонизме со всем окружающим и что, следовательно, чем более он отнимет от других, тем полнее удовлетворит себя.
Городничий мечтает о том,
как он, сделавшись генералом,
будет заставлять городничих ждать себя по пяти часов; так точно Подхалюзин предполагает: «Тятенька подурили на своем веку, —
будет: теперь нам пора».
Мы понимаем, что графа Соллогуба, например, нельзя
было разбирать иначе,
как спрашивая: что он хотел сказать своим «Чиновником»? — потому что «Чиновник»
есть не что иное,
как модная юридическая — даже не идея, а просто — фраза, драматизированная, без малейшего признака таланта.
Здесь мы можем
быть совершенно спокойны, обращая внимание единственно на воззрение автора,
какое желал он выразить в пьесе.
Он мог брать для своих изображений не те жизненные факты, в которых известная идея отражаемся наилучшим образом, мог давать им произвольную связь, толковать их не совсем верно; но если художническое чутье не изменило ему, если правда в произведении сохранена, — критика обязана воспользоваться им для объяснения действительности, равно
как и для характеристики таланта писателя, но вовсе не для брани его за мысли, которых он, может
быть, еще и не имел.
У него
есть дочь, которая перед ним безгласна и бесправна,
как всякая дочь перед всяким самодуром.
За этот контраст и ухватились критики и наделали в своих разборах таких предположений,
каких у автора, может
быть, и на уме никогда не
было.
Какая же необходимость
была воспитывать ее в таком блаженном неведении, что всякий ее может обмануть?..» Если б они задали себе этот вопрос, то из ответа и оказалось бы, что всему злу корень опять-так не что иное,
как их собственное самодурство.
У вас
есть родные, знакомые, все
будут смеяться над ней,
как над дурой, да и вам-то она опротивеет хуже горькой полыни…. так отдам ли я дочь на такую каторгу!»
В самом деле — не очень-то веселая жизнь ожидала бы Авдотью Максимовну, если бы она вышла за благородного, хотя бы он и не
был таким шалыганом,
как Вихорев.
Самая лучшая похвала ей из уст самого отца —
какая же? — та, что «в глазах у нее только любовь да кротость: она
будет любить всякого мужа, надо найти ей такого, чтобы ее-то любил».
На другое же ни на что он не годен, и от него можно ожидать ровно столько же пакостей, сколько и хороших поступков: все
будет зависеть от того, в
какие руки он попадется.