Неточные совпадения
Лонгрен, матрос «Ориона», крепкого трехсоттонного брига [Бриг — двухмачтовое парусное судно с прямым парусным вооружением на обеих мачтах.], на котором он прослужил десять лет и
к которому был привязан сильнее,
чем иной сын
к родной матери, должен был наконец покинуть эту службу.
Мери пошла
к нему в шесть часов вечера. Около семи рассказчица встретила ее на дороге
к Лиссу. Заплаканная и расстроенная, Мери сказала,
что идет в город заложить обручальное кольцо. Она прибавила,
что Меннерс соглашался дать денег, но требовал за это любви. Мери ничего не добилась.
Тогда крики умолкли, и Лонгрен пошел домой. Ассоль, проснувшись, увидела,
что отец сидит пред угасающей лампой в глубокой задумчивости. Услышав голос девочки, звавшей его, он подошел
к ней, крепко поцеловал и прикрыл сбившимся одеялом.
Молча, до своих последних слов, посланных вдогонку Меннерсу, Лонгрен стоял; стоял неподвижно, строго и тихо, как судья, выказав глубокое презрение
к Меннерсу — большее,
чем ненависть, было в его молчании, и это все чувствовали.
К тому же замкнутый образ жизни Лонгрена освободил теперь истерический язык сплетни; про матроса говаривали,
что он где-то кого-то убил, оттого, мол, его больше не берут служить на суда, а сам он мрачен и нелюдим, потому
что «терзается угрызениями преступной совести».
Играя, дети гнали Ассоль, если она приближалась
к ним, швыряли грязью и дразнили тем,
что будто отец ее ел человеческое мясо, а теперь делает фальшивые деньги.
Только
что капитан приготовился смиренно ответить,
что он пошутил и
что готов показать слона, как вдруг тихий отбег береговой струи повернул яхту носом
к середине ручья, и, как настоящая, полным ходом покинув берег, она ровно поплыла вниз.
«Капитан испугался», — подумала она и побежала за уплывающей игрушкой, надеясь,
что ее где-нибудь прибьет
к берегу.
С невысокого, изрытого корнями обрыва Ассоль увидела,
что у ручья, на плоском большом камне, спиной
к ней, сидит человек, держа в руках сбежавшую яхту, и всесторонне рассматривает ее с любопытством слона, поймавшего бабочку.
Отчасти успокоенная тем,
что игрушка цела, Ассоль сползла по обрыву и, близко подойдя
к незнакомцу, воззрилась на него изучающим взглядом, ожидая, когда он подымет голову.
— Ну-ка, — продолжал Эгль, стараясь закруглить оригинальное положение (склонность
к мифотворчеству — следствие всегдашней работы — было сильнее,
чем опасение бросить на неизвестную почву семена крупной мечты), — ну-ка, Ассоль, слушай меня внимательно.
— Мне кажется,
что тебе очень больно, — сказал он, умалчивая о своем опыте. — Пойдем, Бетси,
к врачу. Пойдем же!
Она болезненно чувствовала прекрасную обособленность сына; грусть, любовь и стеснение наполняли ее, когда она прижимала мальчика
к груди, где сердце говорило другое,
чем язык, привычно отражающий условные формы отношений и помышлений.
Поза человека (он расставил ноги, взмахнув руками) ничего, собственно, не говорила о том,
чем он занят, но заставляла предполагать крайнюю напряженность внимания, обращенного
к чему-то на палубе, невидимой зрителю.
Случалось,
что петлей якорной цепи его сшибало с ног, ударяя о палубу,
что не придержанный у кнека [Кнек (кнехт) — чугунная или деревянная тумба, кнехты могут быть расположены по парно для закрепления швартовых — канатов, которыми судно крепится
к причалу.] канат вырывался из рук, сдирая с ладоней кожу,
что ветер бил его по лицу мокрым углом паруса с вшитым в него железным кольцом, и, короче сказать, вся работа являлась пыткой, требующей пристального внимания, но, как ни тяжело он дышал, с трудом разгибая спину, улыбка презрения не оставляла его лица.
Летика размотал удочку, приговаривая стихами, на
что был мастер,
к великому восхищению команды...
По дороге, лицом
к нему, шла та самая Корабельная Ассоль,
к которой Меннерс только
что отнесся клинически.
— Нет, — сказал Грэй, доставая деньги, — мы встаем и уходим. Летика, ты останешься здесь, вернешься
к вечеру и будешь молчать. Узнав все,
что сможешь, передай мне. Ты понял?
— Ничего, это все ничего, ты слушай, пожалуйста. Вот я пошла. Ну-с, прихожу в большой страшеннейший магазин; там куча народа. Меня затолкали; однако я выбралась и подошла
к черному человеку в очках.
Что я ему сказала, я ничего не помню; под конец он усмехнулся, порылся в моей корзине, посмотрел кое-что, потом снова завернул, как было, в платок и отдал обратно.
Затем она вымыла пол и села строчить оборку
к переделанной из старья юбке, но тут же вспомнив,
что обрезки материи лежат за зеркалом, подошла
к нему и взяла сверток; потом взглянула на свое отражение.
В другое время, размышляя обо всем этом, она искренно дивилась себе, не веря,
что верила, улыбкой прощая море и грустно переходя
к действительности; теперь, сдвигая оборку, девушка припоминала свою жизнь.
Над ней посмеивались, говоря: «Она тронутая, не в себе»; она привыкла и
к этой боли; девушке случалось даже переносить оскорбления, после
чего ее грудь ныла, как от удара.
Ассоль так же подходила
к этой решительной среде, как подошло бы людям изысканной нервной жизни общество привидения, обладай оно всем обаянием Ассунты или Аспазии [Аспазия (V век до н. э.) — одна из выдающихся женщин Древней Греции, супруга афинского вождя Перикла.]: то,
что от любви, — здесь немыслимо.
К тому,
что сказано в этих строках, девушка стояла спиной.
Зная,
что теперь не уснет, Ассоль оделась, подошла
к окну и, сняв крюк, отвела раму.
Держась за верх рамы, девушка смотрела и улыбалась. Вдруг нечто, подобное отдаленному зову, всколыхнуло ее изнутри и вовне, и она как бы проснулась еще раз от явной действительности
к тому,
что явнее и несомненнее. С этой минуты ликующее богатство сознания не оставляло ее. Так, понимая, слушаем мы речи людей, но, если повторить сказанное, поймем еще раз, с иным, новым значением. То же было и с ней.
Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шел прямо
к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки
к груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы с всего,
что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
— Решительно ничего, Пантен. Я хочу, чтобы вы приняли
к сведению мое желание избегать всяких расспросов. Когда наступит момент, я сообщу вам, в
чем дело. Матросам скажите,
что предстоит ремонт;
что местный док занят.
— Две? — сказал хозяин, судорожно подскакивая, как пружинный. — Тысячи? Метров? Прошу вас сесть, капитан. Не желаете ли взглянуть, капитан, образцы новых материй? Как вам будет угодно. Вот спички, вот прекрасный табак; прошу вас. Две тысячи… две тысячи по… — Он сказал цену, имеющую такое же отношение
к настоящей, как клятва
к простому «да», но Грэй был доволен, так как не хотел ни в
чем торговаться. — Удивительный, наилучший шелк, — продолжал лавочник, — товар вне сравнения, только у меня найдете такой.
— Досточтимый капитан, — самодовольно возразил Циммер, — я играю на всем,
что звучит и трещит. В молодости я был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет
к искусству, и я с горем вижу,
что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке по вечерам, то есть как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель — это моя Кармен, а скрипка…
Быть может, поступив на корабль, он снова вообразит,
что там, в Каперне, его ждет не умиравший никогда друг, и, возвращаясь, он будет подходить
к дому с горем мертвого ожидания.
— Ассоль! — сказал Лонгрен, беря ладонями ее лицо и поворачивая
к себе. — Выкладывай,
что случилось?
Она села
к столу, на котором Лонгрен мастерил игрушки, и попыталась приклеить руль
к корме; смотря на эти предметы, невольно увидела она их большими, настоящими; все,
что случилось утром, снова поднялось в ней дрожью волнения, и золотое кольцо, величиной с солнце, упало через море
к ее ногам.
Приближаясь
к селению, она увидела того самого угольщика, которому померещилось,
что у него зацвела корзина; он стоял возле повозки с двумя неизвестными мрачными людьми, покрытыми сажей и грязью.
Был белый утренний час; в огромном лесу стоял тонкий пар, полный странных видений. Неизвестный охотник, только
что покинувший свой костер, двигался вдоль реки; сквозь деревья сиял просвет ее воздушных пустот, но прилежный охотник не подходил
к ним, рассматривая свежий след медведя, направляющийся
к горам.
Охотник, смотревший с берега, долго протирал глаза, пока не убедился,
что видит именно так, а не иначе. Корабль скрылся за поворотом, а он все еще стоял и смотрел; затем, молча пожав плечами, отправился
к своему медведю.
— Вы видите, как тесно сплетены здесь судьба, воля и свойство характеров; я прихожу
к той, которая ждет и может ждать только меня, я же не хочу никого другого, кроме нее, может быть, именно потому,
что благодаря ей я понял одну нехитрую истину.
Мужчины и женщины, дети впопыхах мчались
к берегу, кто в
чем был; жители перекликались со двора в двор, наскакивали друг на друга, вопили и падали; скоро у воды образовалась толпа, и в эту толпу стремительно вбежала Ассоль.
Пока ее не было, ее имя перелетало среди людей с нервной и угрюмой тревогой, с злобным испугом. Больше говорили мужчины; сдавленно, змеиным шипением всхлипывали остолбеневшие женщины, но если уж которая начинала трещать — яд забирался в голову. Как только появилась Ассоль, все смолкли, все со страхом отошли от нее, и она осталась одна средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая, с лицом не менее алым,
чем ее чудо, беспомощно протянув руки
к высокому кораблю.