Неточные совпадения
Мать, зорко следя за ним, видела, что смуглое лицо сына становится острее, глаза смотрят
все более серьезно
и губы его сжались странно строго.
Она это знала.
Все, что говорил сын о женской жизни, — была горькая знакомая правда,
и в груди у нее тихо трепетал клубок ощущений,
все более согревавший ее незнакомой лаской.
Резкие слова
и суровый напев ее не нравились матери, но за словами
и напевом было нечто большее, оно заглушало звук
и слово своею силой
и будило в сердце предчувствие чего-то необъятного для мысли. Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях
и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах
и звуках, всегда слушала ее с особенным вниманием, с тревогой
более глубокой, чем
все другие песни.
Почти каждый вечер после работы у Павла сидел кто-нибудь из товарищей,
и они читали, что-то выписывали из книг, озабоченные, не успевшие умыться. Ужинали
и пили чай с книжками в руках,
и все более непонятны для матери были их речи.
Медленно прошел день, бессонная ночь
и еще
более медленно другой день. Она ждала кого-то, но никто не являлся. Наступил вечер.
И — ночь. Вздыхал
и шаркал по стене холодный дождь, в трубе гудело, под полом возилось что-то. С крыши капала вода,
и унылый звук ее падения странно сливался со стуком часов. Казалось,
весь дом тихо качается,
и все вокруг было ненужным, омертвело в тоске…
Часто прибегала Саша, всегда нахмуренная, всегда торопливая
и почему-то
все более угловатая, резкая.
День становился
все более ясным, облака уходили, гонимые ветром. Мать собирала посуду для чая
и, покачивая головой, думала о том, как
все странно: шутят они оба, улыбаются в это утро, а в полдень ждет их — кто знает — что?
И ей самой почему-то спокойно, почти радостно.
Раскрытый ворот пропитанной дегтем, когда-то красной, рубахи обнажал сухие ключицы, густую черную шерсть на груди,
и во
всей фигуре теперь было еще
более мрачного, траурного.
— Наступит день, когда рабочие
всех стран поднимут головы
и твердо скажут — довольно! Мы не хотим
более этой жизни! — уверенно звучал голос Софьи. — Тогда рухнет призрачная сила сильных своей жадностью; уйдет земля из-под ног их
и не на что будет опереться им…
И все более он нравился ей.
Более всего умиляли ее насекомые
и особенно бабочки, она с изумлением рассматривала рисунки, изображавшие их,
и рассуждала...
Его голос, неуверенный
и несильный, неконченное лицо
и светлые, открытые глаза
все более успокаивали мать. Место тревоги
и уныния в груди ее постепенно занималось едкой, колющей жалостью к Рыбину. Не удерживаясь, со злобой, внезапной
и горькой, она воскликнула подавленно...
С неумолимой, упорной настойчивостью память выдвигала перед глазами матери сцену истязания Рыбина, образ его гасил в ее голове
все мысли, боль
и обида за человека заслоняли
все чувства, она уже не могла думать о чемодане
и ни о чем
более. Из глаз ее безудержно текли слезы, а лицо было угрюмо
и голос не вздрагивал, когда она говорила хозяину избы...
Усталая, она замолчала, оглянулась. В грудь ей спокойно легла уверенность, что ее слова не пропадут бесполезно. Мужики смотрели на нее, ожидая еще чего-то. Петр сложил руки на груди, прищурил глаза,
и на пестром лице его дрожала улыбка. Степан, облокотясь одной рукой на стол,
весь подался вперед, вытянул шею
и как бы
все еще слушал. Тень лежала на лице его,
и от этого оно казалось
более законченным. Его жена, сидя рядом с матерью, согнулась, положив локти на колена,
и смотрела под ноги себе.
Теперь она забыла эти дни, а чувство, вызываемое ими, расширилось, стало
более светлым
и радостным, глубже вросло в душу
и, живое, разгоралось
все ярче.
На улице с нею здоровались слободские знакомые, она молча кланялась, пробираясь сквозь угрюмую толпу. В коридорах суда
и в зале ее встретили родственники подсудимых
и тоже что-то говорили пониженными голосами. Слова казались ей ненужными, она не понимала их.
Все люди были охвачены одним
и тем же скорбным чувством — это передавалось матери
и еще
более угнетало ее.
Собственность требует слишком много напряжения для своей защиты,
и, в сущности,
все вы, наши владыки,
более рабы, чем мы, — вы порабощены духовно, мы — только физически.
Букин угрюмо опустился на скамью. Было огромное, важное в его темных словах, было что-то грустно укоряющее
и наивное. Это почувствовалось
всеми,
и даже судьи прислушивались, как будто ожидая, не раздастся ли эхо,
более ясное, чем эти слова.
И на скамьях для публики
все замерло, только тихий плач колебался в воздухе. Потом прокурор, пожав плечами, усмехнулся, предводитель дворянства гулко кашлянул,
и снова постепенно родились шепоты, возбужденно извиваясь по залу.
А мать неотрывно смотрела на судей
и видела — они
все более возбуждались, разговаривая друг с другом невнятными голосами.
— Люди гораздо
более глупы, чем злы. Они умеют видеть только то, что близко к ним, что можно взять сейчас. А
все близкое — дешево, дорого — далекое. Ведь, в сущности,
всем было бы выгодно
и приятно, если бы жизнь стала иной,
более легкой, люди —
более разумными. Но для этого сейчас же необходимо побеспокоить себя…
Чувствуя, что они уступят силе ее желания, стремясь скорее побудить их к этому, она говорила
все более настойчиво.
И они уступили.
—
Все так, так! Но — не будем больше говорить об этом. Пусть оно останется таким, как сказалось. —
И более спокойно продолжала: — Вам уже скоро ехать надо, — далеко ведь!
Толпа замолчала
и росла, становясь
все более плотной, слитно окружая женщину кольцом живого тела.
Неточные совпадения
Он с холодною кровью усматривает
все степени опасности, принимает нужные меры, славу свою предпочитает жизни; но что
всего более — он для пользы
и славы отечества не устрашается забыть свою собственную славу.
На небе было
всего одно облачко, но ветер крепчал
и еще
более усиливал общие предчувствия.
В то время как глуповцы с тоскою перешептывались, припоминая, на ком из них
более накопилось недоимки, к сборщику незаметно подъехали столь известные обывателям градоначальнические дрожки. Не успели обыватели оглянуться, как из экипажа выскочил Байбаков, а следом за ним в виду
всей толпы очутился точь-в-точь такой же градоначальник, как
и тот, который за минуту перед тем был привезен в телеге исправником! Глуповцы так
и остолбенели.
Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели Ионку на базар
и, дабы сделать вид его
более омерзительным, надели на него сарафан (так как в числе последователей Козырева учения было много женщин), а на груди привесили дощечку с надписью: бабник
и прелюбодей. В довершение
всего квартальные приглашали торговых людей плевать на преступника, что
и исполнялось. К вечеру Ионки не стало.
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти. Были тут
и кокотки,
и кокодессы,
и даже тетерева —
и всё огненные. Один из чертей вылез из бездны
и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся к нему устами, как по комнате распространился смрад. Но что
всего более ужасало его — так это горькая уверенность, что не один он погряз, но в лице его погряз
и весь Глупов.