Неточные совпадения
Взрослые пили чай среди комнаты, за круглым столом, под лампой с
белым абажуром, придуманным Самгиным: абажур отражал свет не вниз, на стол, а в потолок; от этого
по комнате разливался скучный полумрак, а в трех углах ее было темно, почти как ночью.
На семнадцатом году своей жизни Клим Самгин был стройным юношей среднего роста, он передвигался
по земле неспешной, солидной походкой, говорил не много, стараясь выражать свои мысли точно и просто, подчеркивая слова умеренными жестами очень
белых рук с длинными кистями и тонкими пальцами музыканта.
Но Клим уже не слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит
белье матери, Варавки, его; она работает «
по домам».
И, пошевелив красными ушами, ткнул пальцем куда-то в угол, а
по каменной лестнице, окрашенной в рыжую краску, застланной серой с красной каемкой дорожкой, воздушно спорхнула маленькая горничная в
белом переднике. Лестница напомнила Климу гимназию, а горничная — фарфоровую пастушку.
По другой бок старухи сел Дмитрий Самгин, одетый в
белый китель и причесанный так, что стал похож на приказчика из мучной лавки.
На ней серое платье, перехваченное поясом, соломенная шляпа, подвязанная
белой вуалью; в таком виде английские дамы путешествуют
по Египту.
Ей не ответили. Она щелкнула ногтем
по молочно-белому абажуру, послушала звон стекла, склонив голову набок, и бесшумно исчезла, углубив чем-то печаль Клима.
Под ветлой стоял Туробоев, внушая что-то уряднику, держа
белый палец у его носа.
По площади спешно шагал к ветле священник с крестом в руках, крест сиял, таял, освещая темное, сухое лицо. Вокруг ветлы собрались плотным кругом бабы, урядник начал расталкивать их, когда подошел поп, — Самгин увидал под ветлой парня в розовой рубахе и Макарова на коленях перед ним.
В кухне на полу, пред большим тазом, сидел голый Диомидов, прижав левую руку ко груди, поддерживая ее правой. С мокрых волос его текла вода, и казалось, что он тает, разлагается. Его очень
белая кожа была выпачкана калом, покрыта синяками, изорвана ссадинами. Неверным жестом правой руки он зачерпнул горсть воды, плеснул ее на лицо себе, на опухший глаз; вода потекла
по груди, не смывая с нее темных пятен.
Клим вздрогнул, представив тело Лидии в этих холодных, странно
белых руках. Он встал и начал ходить
по комнате, бесцеремонно топая; он затопал еще сильнее, увидав, что Диомидов повернул к нему свой синеватый нос и открыл глаза, говоря...
За ним, в некотором расстоянии, рысью мчалась тройка
белых лошадей. От серебряной сбруи ее летели
белые искры. Лошади топали беззвучно, широкий экипаж катился неслышно; было странно видеть, что лошади перебирают двенадцатью ногами, потому что казалось — экипаж царя скользил
по воздуху, оторванный от земли могучим криком восторга.
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
По ночам, волнуемый привычкой к женщине, сердито и обиженно думал о Лидии, а как-то вечером поднялся наверх в ее комнату и был неприятно удивлен: на пружинной сетке кровати лежал свернутый матрац, подушки и
белье убраны, зеркало закрыто газетной бумагой, кресло у окна — в сером чехле, все мелкие вещи спрятаны, цветов на подоконниках нет.
Он шел и смотрел, как вырастают казармы; они строились тремя корпусами в форме трапеции, средний был доведен почти до конца, каменщики выкладывали последние ряды третьего этажа, хорошо видно было, как на краю стены шевелятся фигурки в красных и синих рубахах, в
белых передниках, как тяжело шагают вверх
по сходням сквозь паутину лесов нагруженные кирпичами рабочие.
Подскакал офицер и, размахивая рукой в
белой перчатке, закричал на Инокова, Иноков присел, осторожно положил человека на землю, расправил руки, ноги его и снова побежал к обрушенной стене; там уже копошились солдаты, точно
белые, мучные черви, туда осторожно сходились рабочие, но большинство их осталось сидеть и лежать вокруг Самгина; они перекликались излишне громко, воющими голосами, и особенно звонко, по-бабьи звучал один голос...
Мутный свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою, потом засвистело на заводе патоки и крахмала, на спичечной фабрике, а
по улице уже звучали шаги людей. Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск — точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым. На крыльцо флигеля вышла горничная в
белом, похожая на мешок муки, и сказала, глядя в небо...
Что оно
Белое — это плохо придумано, оно, знаешь, эдакое оловянное и скверного характера, воет, рычит, особенно —
по ночам, а ночи — без конца!
Самгин взял бутылку
белого вина, прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя
по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого человека.
— Долой нигилистов! — рявкнул нетрезвый человек в голубом кафтане,
белом парике и в охотничьих сапогах
по колено.
В дверях буфетной встала Алина, платье на ней было так ослепительно
белое, что Самгин мигнул; у пояса — цветы, гирлянда их спускалась
по бедру до подола, на голове — тоже цветы, в руках блестел веер, и вся она блестела, точно огромная рыба. Стало тихо, все примолкли, осторожно отодвигаясь от нее. Лютов вертелся, хватал стулья и бормотал...
Музыкант полулежал в кровати, поставленной так, что изголовье ее приходилось против открытого окна,
по грудь он был прикрыт пледом в черно-белую клетку, а на груди рубаха расстегнута, и солнце неприятно подробно освещало серую кожу и черненькие, развившиеся колечки волос на ней.
— Я тоже не могла уснуть, — начала она рассказывать. — Я никогда не слышала такой мертвой тишины. Ночью
по саду ходила женщина из флигеля, вся в
белом, заломив руки за голову. Потом вышла в сад Вера Петровна, тоже в
белом, и они долго стояли на одном месте… как Парки.
Трифонов часа два возил Самгиных
по раскаленным улицам в шикарнейшей коляске, запряженной парою очень тяжелых, ленивых лошадей, обильно потел розовым потом и, часто вытирая голое лицо кастрата надушенным платком, рассказывал о достопримечательностях Астрахани тоже клетчатыми, как его костюм, серенькими и
белыми словами; звучали они одинаково живо.
Крылатая женщина в
белом поет циничные песенки, соблазнительно покачивается, возбуждая, разжигая чувственность мужчин, и заметно, что женщины тоже возбуждаются, поводят плечами; кажется, что
по спинам их пробегает судорога вожделения. Нельзя представить, что и как могут думать и думают ли эти отцы, матери о студентах, которых предположено отдавать в солдаты, о России, в которой кружатся, все размножаясь, люди, настроенные революционно, и потомок удельных князей одобрительно говорит о бомбе анархиста.
Когда он вышел из уборной, встречу ему
по стене коридора подвинулся, как тень, повар, держа в руке колпак и
белый весь, точно покойник.
— Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, — сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое
белье на крепком теле циркового борца. — Разумеется, людям придется вести борьбу на два фронта, — внушительно говорил он, расхаживая
по кабинету, вытирая платком пальцы. — Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят народ снова до пугачевщины, как было на юге, и против анархии отчаявшихся.
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой,
белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками
по остриженной голове и, погасив свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну. Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
Диомидов, в ярко начищенных сапогах с голенищами гармоникой, в черных шароварах, в длинной,
белой рубахе, помещался на стуле, на высоте трех ступенек от земли; длинноволосый, желтолицый, с Христовой бородкой, он был похож на икону в киоте. Пред ним, на засоренной, затоптанной земле двора, стояли и сидели темно-серые люди; наклонясь к ним, размешивая воздух правой рукой, а левой шлепая
по колену, он говорил...
Только
по голосу он узнал, что эта высокая, скромно одетая женщина, с лицом под вуалью, в какой-то оригинальной, но не модной шапочке с
белым пером — Лидия.
Служитель нагнулся, понатужился и, сдвинув кресло, покатил его. Самгин вышел за ворота парка, у ворот, как два столба, стояли полицейские в пыльных, выгоревших на солнце шинелях.
По улице деревянного городка бежал ветер, взметая пыль, встряхивая деревья; под забором сидели и лежали солдаты, человек десять, на тумбе сидел унтер-офицер, держа в зубах карандаш, и смотрел в небо, там летала стая
белых голубей.
Самгин встал, догадываясь, что этот хлыщеватый парень, играющий в революцию, вероятно, попросит его о какой-нибудь услуге, а он не сумеет отказаться. Нахмурясь, поправив очки, Самгин вышел в столовую, Гогин, одетый во фланелевый костюм, в
белых ботинках, шагал
по комнате, не улыбаясь, против обыкновения, он пожал руку Самгина и, продолжая ходить, спросил скучным голосом...
По улице снова бежал народ, с воем скакали всадники в
белых венчиках на фуражках, за спиною Самгина скрипели и потрескивали ворота.
Какая-то сила вытолкнула из домов на улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли
по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни.
По ночам пред ним опять вставала картина
белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а
белая масса плиты — точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.
— Ничего, поскучай маленько, — разрешила Марина, поглаживая ее, точно кошку. — Дмитрия-то, наверно, совсем книги съели? — спросила она, показав крупные
белые зубы. — Очень помню, как ухаживал он за мной. Теперь — смешно, а тогда — досадно было: девица — горит, замуж хочет, а он ей все о каких-то неведомых людях, тиверцах да угличах, да о влиянии Востока на западноевропейский эпос! Иногда хотелось стукнуть его
по лбу, между глаз…
Слева распахнулась не замеченная им драпировка, и бесшумно вышла женщина в черном платье, похожем на рясу монахини, в
белом кружевном воротнике, в дымчатых очках; курчавая шапка волос на ее голове была прикрыта жемчужной сеткой, но все-таки голова была несоразмерно велика сравнительно с плечами. Самгин только
по голосу узнал, что это — Лидия.
— А я собралась на панихиду
по губернаторе. Но время еще есть. Сядем. Послушай, Клим, я ничего не понимаю! Ведь дана конституция, что же еще надо? Ты постарел немножко:
белые виски и очень страдальческое лицо. Это понятно — какие дни! Конечно, он жестоко наказал рабочих, но — что ж делать, что?
В городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог в
белом кителе — молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, — босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши.
Нет, Безбедов не мешал, он почему-то приуныл, стал молчаливее, реже попадал на глаза и не так часто гонял голубей. Блинов снова загнал две пары его птиц, а недавно, темной ночью, кто-то забрался из сада на крышу с целью выкрасть голубей и сломал замок голубятни. Это привело Безбедова в состояние мрачной ярости; утром он бегал
по двору в ночном
белье, несмотря на холод, неистово ругал дворника, прогнал горничную, а затем пришел к Самгину пить кофе и, желтый от злобы, заявил...
По берегам озера аккуратно прилеплены
белые домики, вдали они сгруппировались тесной толпой в маленький город, но висят и над ним, разбросанные
по уступам гор, вползая на обнаженные, синеватые высоты к серебряным хребтам снежных вершин.
Соединение пяти неприятных звуков этого слова как будто требовало, чтоб его произносили шепотом. Клим Иванович Самгин чувствовал, что
по всему телу, обессиливая его, растекается жалостная и скучная тревога. Он остановился, стирая платком пот со лба, оглядываясь. Впереди, в лунном тумане, черные деревья похожи на холмы,
белые виллы напоминают часовни богатого кладбища. Дорога, путаясь между этих вилл, ползет куда-то вверх…
Явилась крупная чернобровая женщина, в
белой полупрозрачной блузке, с грудями, как два маленькие арбуза, и чрезмерно ласковой улыбкой на подкрашенном лице, — особенно подчеркнуты были на нем ядовито красные губы. В руках, обнаженных
по локоть, она несла на подносе чайную посуду, бутылки, вазы, за нею следовал курчавый усатенький человечек, толстогубый, точно негр; казалось, что его смуглое лицо было очень темным, но выцвело. Он внес небольшой серебряный самовар. Бердников командовал по-французски...
Сквозь холодное
белое месиво снега, наполненное глуховатым, влажным ‹стуком› лошадиных подков и шорохом резины колес
по дереву торцов, ехали медленно, долго, мокрые снежинки прилеплялись к стеклам очков и коже щек, — всё это не успокаивало.
Когда он пришел, Дронова не было дома. Тося полулежала в гостиной на широкой кушетке, под головой постельная подушка в
белой наволоке,
по подушке разбросаны обильные пряди темных волос.
— Там — все наше, вплоть до реки
Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими
по золоту ходят, лень им золото поднять…
— Ну, чего там долго! Четверо суток на пароходе. Катнем
по Волге, Каме,
Белой, — там, на
Белой, места такой красоты — ахнешь, Клариса Яковлевна, сто раз ахнешь. — Он выпрямился во весь свой огромный рост и возбужденно протрубил...
Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный дом в улице, где жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были,
по Брюсову, «в фартуках
белых». Он узнал их
по фигуре артельного старосты, тощего старичка с голым черепом, с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.
Были вызваны в полицию дворники со всей улицы, потом, дня два, полицейские ходили
по домам, что-то проверяя, в трех домах произвели обыски, в одном арестовали какого-то студента, полицейский среди
белого дня увел из мастерской, где чинились деревянные инструменты, приятеля Агафьи Беньковского, лысого, бритого человека неопределенных лет, очень похожего на католического попа.
По эту сторону насыпи пейзаж был более приличен и не так густо засорен людями: речка извивалась
по холмистому дерновому полю, поле украшено небольшими группами берез, кое-где возвышаются бронзовые стволы сосен, под густой зеленью их крон —
белые палатки, желтые бараки, штабеля каких-то ящиков, покрытые брезентами, всюду красные кресты, мелькают
белые фигуры сестер милосердия, под окнами дощатого домика сидит священник в лиловой рясе — весьма приятное пятно.