Неточные совпадения
— Но нигде в
мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория
людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о
людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот
человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
— Этому вопросу нет места, Иван. Это — неизбежное столкновение двух привычек мыслить о
мире. Привычки эти издревле с нами и совершенно непримиримы, они всегда будут разделять
людей на идеалистов и материалистов. Кто прав? Материализм — проще, практичнее и оптимистичней, идеализм — красив, но бесплоден. Он — аристократичен, требовательней к
человеку. Во всех системах мышления о
мире скрыты, более или менее искусно, элементы пессимизма; в идеализме их больше, чем в системе, противостоящей ему.
— В
мире идей необходимо различать тех субъектов, которые ищут, и тех, которые прячутся. Для первых необходимо найти верный путь к истине, куда бы он ни вел, хоть в пропасть, к уничтожению искателя. Вторые желают только скрыть себя, свой страх пред жизнью, свое непонимание ее тайн, спрятаться в удобной идее. Толстовец — комический тип, но он весьма законченно дает представление о
людях, которые прячутся.
—
Мир делится на
людей умнее меня — этих я не люблю — и на
людей глупее меня — этих презираю.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна
людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему
миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
За чаем Клим услыхал, что истинное и вечное скрыто в глубине души, а все внешнее, весь
мир — запутанная цепь неудач, ошибок, уродливых неумелостей, жалких попыток выразить идеальную красоту
мира, заключенного в душах избранных
людей.
— Какая-то таинственная сила бросает
человека в этот
мир беззащитным, без разума и речи, затем, в юности, оторвав душу его от плоти, делает ее бессильной зрительницей мучительных страстей тела.
— Он, как Толстой, ищет веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда
мир опустошен: убери из него все — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль в ее сущности. Они оба мыслят о
человеке, о боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски вечной, все решающей истины…
— Вот явились
люди иного строя мысли, они открывают пред нами таинственное безграничие нашей внутренней жизни, они обогащают
мир чувства, воображения. Возвышая
человека над уродливой действительностью, они показывают ее более ничтожной, менее ужасной, чем она кажется, когда стоишь на одном уровне с нею.
— Слышал? Не надо. Чаще всех других слов, определяющих ее отношение к
миру, к
людям, она говорит: не надо.
— Что это значит —
мир, если посмотреть правильно? — спросил
человек и нарисовал тремя пальцами в воздухе петлю. —
Мир есть земля, воздух, вода, камень, дерево. Без
человека — все это никуда не надобно.
— Интернационализм — выдумка
людей денационализированных, деклассированных. В
мире властвует закон эволюции, отрицающий слияние неслиянного. Американец-социалист не признает негра товарищем. Кипарис не растет на севере. Бетховен невозможен в Китае. В
мире растительном и животном революции — нет.
Редко слышал он возгласы восторга, а если они раздавались, то чаще всего из уст женщин пред витринами текстильщиков и посудников, парфюмеров, ювелиров и меховщиков. Впрочем, можно было думать, что большинство
людей немело от обилия впечатлений. Но иногда Климу казалось, что только похвалы женщин звучат искренней радостью, а в суждениях мужчин неудачно скрыта зависть. Он даже подумал, что, быть может, Макаров прав: женщина лучше мужчины понимает, что все в
мире — для нее.
— Вы, батенька, скоро со всем
миром поругаетесь, неуживчивый
человек, — проворчал Робинзон, предлагая Инокову папирос. — За что вы регента напугали?
— Загадочных
людей — нет, — их выдумывают писатели для того, чтоб позабавить вас. «Любовь и голод правят
миром», и мы все выполняем повеления этих двух основных сил. Искусство пытается прикрасить зоологические требования инстинкта пола, наука помогает удовлетворять запросы желудка, вот и — все.
«Вот, Клим, я в городе, который считается самым удивительным и веселым во всем
мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело жить — не делают пакостей. Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда из
людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые играют, которыми играют и…»
— А ведь согласитесь, Самгин, что такие пр-рямолинейные
люди, как наш общий знакомый Поярков, обучаются и обучают именно вражде к
миру культурному, а? — спросил Тагильский, выливая в стакан Клима остатки вина и глядя в лицо его с улыбочкой вызывающей.
— Не знаю, чему и кого обучает Поярков, — очень сухо сказал Самгин. — Но мне кажется, что в культурном
мире слишком много… странных
людей, существование которых свидетельствует, что
мир этот — нездоров.
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных
людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении
мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
— Семинарист, — повторил Долганов, снова закидывая волосы на затылок так, что обнажились раковины ушей, совершенно схожих с вопросительными знаками. — Затем, я —
человек, убежденный, что
мир осваивается воображением, а не размышлением.
Человек прежде всего — художник. Размышление только вводит порядок в его опыт, да!
— Говорят об этом вот такие, как Дьякон,
люди с вывихнутыми мозгами, говорят лицемеры и
люди трусливые, у которых не хватает сил признать, что в
мире, где все основано на соперничестве и борьбе, — сказкам и сентиментальностям места нет.
— Ты забыл, что я — неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь — театр, я — зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные
люди, которые — как ты сам часто говорил — хотят показать мне, тебе, друг другу свои таланты, свой внутренний
мир. Я не знаю — насколько внутренний. Я думаю, что прав Кумов, — ты относишься к нему… барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это —
человек для себя…
Рындин — разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом — толстовец, теперь — фантазер и анархист, большой, сутулый, лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией
человека безгранично доброго,
человека «не от
мира сего». Старший сын его сослан, средний — сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна сказала...
— Был, — сказала Варвара. — Но он — не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь, стоит на своем:
мир — непроницаемая тьма,
человек освещает ее огнем своего воображения, идеи — это знаки, которые дети пишут грифелем на школьной доске…
«Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что поэзия и должна быть глуповатой… Счастье — тоже. «Счастье на мосту с чашкой», — это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье — это когда
человек живет в
мире с самим собою. Это и значит: жить честно».
Картина так и названа «
Мир до
человека».
Это — «
Мир в плену
человека».
Художник — он такой длинный, весь из костей, желтый, с черненькими глазками и очень грубый — говорит: «Вот правда о том, как
мир обезображен
человеком.
Вообще она знала очень много сплетен об умерших и живых крупных
людях, но передавала их беззлобно, равнодушным тоном существа из
мира, где все, что не пошло, вызывает подозрительное и молчаливое недоверие, а пошлость считается естественной и только через нее
человек может быть понят.
«Жестоко вышколили ее», — думал Самгин, слушая анекдоты и понимая пристрастие к ним как выражение революционной вражды к старому
миру. Вражду эту он считал наивной, но не оспаривал ее, чувствуя, что она довольно согласно отвечает его отношению к
людям, особенно к тем, которые метят на роли вождей, «учителей жизни», «объясняющих господ».
Самгин шумно захлопнул форточку, раздраженный воспоминанием о Властове еще более, чем беседой с Лютовым. Да, эти Властовы плодятся, множатся и смотрят на него как на лишнего в
мире. Он чувствовал, как быстро они сдвигают его куда-то в сторону, с позиции
человека солидного, широко осведомленного, с позиции, которая все-таки несколько тешила его самолюбие. Дерзость Властова особенно возмутительна. На любимую Варварой фразу: «декаденты — тоже революционеры» он ответил...
Затем он неожиданно подумал, что каждый из
людей в вагоне, в поезде, в
мире замкнут в клетку хозяйственных, в сущности — животных интересов; каждому из них сквозь прутья клетки
мир виден правильно разлинованным, и, когда какая-нибудь сила извне погнет линии прутьев, —
мир воспринимается искаженным. И отсюда драма. Но это была чужая мысль: «Чижи в клетках», — вспомнились слова Марины, стало неприятно, что о клетках выдумал не сам он.
— Как
мир, — согласился Безбедов, усмехаясь. — Как цивилизация, — добавил он, подмигнув фарфоровым глазом. — Ведь цивилизация и родит анархистов. Вожди цивилизации — или как их там? — смотрят на
людей, как на стадо баранов, а я — баран для себя и не хочу быть зарезанным для цивилизации, зажаренным под соусом какой-нибудь философии.
—
Люди интеллигентного чина делятся на два типа: одни — качаются, точно маятники, другие — кружатся, как стрелки циферблата, будто бы показывая утро, полдень, вечер, полночь. А ведь время-то не в их воле! Силою воображения можно изменить представление о
мире, а сущность-то — не изменишь.
«Ей все — чуждо, — думал он. — Точно иностранка. Или
человек, непоколебимо уверенный, что «все к лучшему в этом наилучшем из
миров». Откуда у нее этот… оптимизм… животного?»
«Зачем дикое и грандиозное? Море, например. Оно наводит только грусть на
человека, глядя на него, хочется плакать. Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха, они все твердят свою, от начала
мира, одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания».
Но слова о ничтожестве
человека пред грозной силой природы, пред законом смерти не портили настроение Самгина, он знал, что эти слова меньше всего мешают жить их авторам, если авторы физически здоровы. Он знал, что Артур Шопенгауэр, прожив 72 года и доказав, что пессимизм есть основа религиозного настроения, умер в счастливом убеждении, что его не очень веселая философия о
мире, как «призраке мозга», является «лучшим созданием XIX века».
«Большинство
людей — только части целого, как на картинах Иеронима Босха. Обломки
мира, разрушенного фантазией художника», — подумал Самгин и вздохнул, чувствуя, что нашел нечто, чем объяснялось его отношение к
людям. Затем он поискал: где его симпатии? И — усмехнулся, когда нашел...
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она —
человек другого
мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».
Вспомнились слова Марины: «
Мир ограничивает
человека, если
человек не имеет опоры в духе». Нечто подобное же утверждал Томилин, когда говорил о познании как инстинкте.
Думать в этом направлении пришлось недолго. Очень легко явилась простая мысль, что в
мире купли-продажи только деньги, большие деньги, могут обеспечить свободу, только они позволят отойти в сторону из стада
людей, каждый из которых бешено стремится к независимости за счет других.
И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, — возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, — Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного в либеральной газете фельетона о текущей литературе; фразы звучали по-новому задорно, в них говорилось «о духовной нищете
людей, которым жизнь кажется простой, понятной», о «величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную свободу ценят выше всех соблазнов
мира».
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал о
людях, которые обещают создать «
мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
— Ба, — сказал Дронов. — Ничего чрезвычайного — нет.
Человек умер. Сегодня в этом городе, наверное, сотни
людей умрут, в России — сотни тысяч, в
мире — миллионы. И — никому, никого не жалко… Ты лучше спроси-ка у смотрителя водки, — предложил он.
— «Русская интеллигенция не любит богатства». Ух ты! Слыхал? А может, не любит, как лиса виноград? «Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению
миром и очеловечению
человека, к обогащению своей жизни ценностями науки, искусства, религии…» Ага, религия? — «и морали». — Ну, конечно, и морали. Для укрощения строптивых. Ах, черти…
«Я обязан сделать это из уважения к моему житейскому опыту. Это — ценность, которую я не имею права прятать от
мира, от
людей».
— Немцы считаются самым ученым народом в
мире. Изобретательные — ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам войну. За что? Никто этого не знает. Мы, русские, воюем только для защиты
людей. У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь был врагом бога, и народ понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами — татарами, турками…
«Власть
человека, власть единицы — это дано навсегда. В конце концов,
миром все-таки двигают единицы. Массы пошли истреблять одна другую в интересах именно единиц. Таков
мир. “Так было — так будет”».
— Отец — кузнецом был, крутого характера
человек, неуживчивый, и его по приговору общества выслали в Сибирь, был такой порядок: не ладит мужик с
миром — в Сибирь мужика как вредного.