Неточные совпадения
Тогда несколько десятков решительных людей, мужчин и женщин, вступили в единоборство с самодержавцем, два года охотились за ним,
как за диким зверем, наконец убили его и тотчас же
были преданы одним из своих товарищей; он сам пробовал убить Александра Второго, но кажется, сам же и порвал провода мины, назначенной взорвать поезд царя. Сын убитого, Александр Третий, наградил покушавшегося на жизнь его отца званием почетного гражданина.
Когда герои
были уничтожены, они —
как это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды, не могли осуществить их. Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой,
были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Гениальнейший художник, который так изумительно тонко чувствовал силу зла, что казался творцом его, дьяволом, разоблачающим самого себя, — художник этот, в стране, где большинство господ
было такими же рабами,
как их слуги, истерически кричал...
Разного роста, различно одетые, они все
были странно похожи друг на друга,
как солдаты одной и той же роты.
Двигался тяжело, осторожно, но все-таки очень шумно шаркал подошвами; ступни у него
были овальные,
как блюда для рыбы.
Взрослые
пили чай среди комнаты, за круглым столом, под лампой с белым абажуром, придуманным Самгиным: абажур отражал свет не вниз, на стол, а в потолок; от этого по комнате разливался скучный полумрак, а в трех углах ее
было темно, почти
как ночью.
И всегда нужно что-нибудь выдумывать, иначе никто из взрослых не
будет замечать тебя и
будешь жить так,
как будто тебя нет или
как будто ты не Клим, а Дмитрий.
Трудно
было понять, что говорит отец, он говорил так много и быстро, что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала о том,
как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что
есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть
какой угодно тяжелый воз. Но
было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Окна
были забиты досками, двор завален множеством полуразбитых бочек и корзин для пустых бутылок, засыпан осколками бутылочного стекла. Среди двора сидела собака, выкусывая из хвоста репейник. И старичок с рисунка из надоевшей Климу «Сказки о рыбаке и рыбке» — такой же лохматый старичок,
как собака, — сидя на ступенях крыльца, жевал хлеб с зеленым луком.
Да, все
было не такое,
как рассказывали взрослые. Климу казалось, что различие это понимают только двое — он и Томилин, «личность неизвестного назначения»,
как прозвал учителя Варавка.
С нею не спорили и вообще о ней забывали,
как будто ее и не
было; иногда Климу казалось: забывают о ней нарочно, потому что боятся ее.
Варавка
был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память,
как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
С этой девочкой Климу
было легко и приятно, так же приятно,
как слушать сказки няньки Евгении.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же
как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди,
как у мамы и Павли, я тоже
буду родить — мальчика и девочку, таких,
как я и ты. Родить — нужно, а то
будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не
будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— До того,
как хворать, мама
была цыганкой, и даже
есть картина с нее в красном платье, с гитарой. Я немножко поучусь в гимназии и тоже стану
петь с гитарой, только в черном платье.
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой,
как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала
петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен
были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Он выработал себе походку, которая, воображал он, должна
была придать важность ему, шагал не сгибая ног и спрятав руки за спину,
как это делал учитель Томилин. На товарищей он посматривал немного прищурясь.
Но мать, не слушая отца, —
как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не
было у него; отец помер, его засыпало землей, когда он рыл колодезь, мать работала на фабрике спичек и умерла, когда Дронову
было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к брату Мите; вот и все.
У него
была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова
были рыбьи, тупые, жесткие,
как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после того,
как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но
был труслив и груб с девочками, с Лидией — больше других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей
было стыдно.
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный,
как тень, человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево,
как тонкое дерево под ударом ветра.
— А недавно, перед тем,
как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь,
было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое
будет…
Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным голосом,
каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а ног не обнимал, это
было бы неприлично.
Все вокруг расширялось, разрасталось, теснилось в его душу так же упрямо и грубо,
как богомольцы в церковь Успения, где
была чудотворная икона божией матери.
Клим открыл в доме даже целую комнату, почти до потолка набитую поломанной мебелью и множеством вещей,
былое назначение которых уже являлось непонятным, даже таинственным.
Как будто все эти пыльные вещи вдруг, толпою вбежали в комнату, испуганные, может
быть, пожаром; в ужасе они нагромоздились одна на другую, ломаясь, разбиваясь, переломали друг друга и умерли.
Было грустно смотреть на этот хаос,
было жалко изломанных вещей.
Клим не помнил,
как он добежал до квартиры Сомовых, увлекаемый Любой. В полутемной спальне, — окна ее
были закрыты ставнями, — на растрепанной, развороченной постели судорожно извивалась Софья Николаевна, ноги и руки ее
были связаны полотенцами, она лежала вверх лицом, дергая плечами, сгибая колени, била головой о подушку и рычала...
Глаза ее, страшно выкатившись, расширились до размеров пятикопеечных монет, они смотрели на огонь лампы,
были красны,
как раскаленные угли, под одним глазом горела царапина, кровь текла из нее.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он
был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают,
как зубы его жены. Он молчал,
как будто рот его навсегда зарос бородой.
Дед Аким устроил так, что Клима все-таки приняли в гимназию. Но мальчик считал себя обиженным учителями на экзамене, на переэкзаменовке и
был уже предубежден против школы. В первые же дни, после того,
как он надел форму гимназиста, Варавка, перелистав учебники, небрежно отшвырнул их прочь...
Клим тотчас же почувствовал себя в знакомом, но усиленно тяжком положении человека, обязанного
быть таким,
каким его хотят видеть.
Такие добавления к науке нравились мальчику больше, чем сама наука, и лучше запоминались им, а Томилин
был весьма щедр на добавления. Говорил он,
как бы читая написанное на потолке, оклеенном глянцевитой, белой, но уже сильно пожелтевшей бумагой, исчерченной сетью трещин.
Клим слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю: человек, ни на кого не похожий, никем не любимый, говорил с ним,
как со взрослым и равным себе. Это
было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот,
как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
Но иногда рыжий пугал его: забывая о присутствии ученика, он говорил так много, долго и непонятно, что Климу нужно
было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить учителю о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал, что вот сейчас Томилин закричит,
как жена доктора...
Зимними вечерами приятно
было шагать по хрупкому снегу, представляя,
как дома, за чайным столом, отец и мать
будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя,
как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но
было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил...
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые
были физически неприятны ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз; историк входил в класс осторожно,
как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом,
как будто хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом...
Почти в каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все эти неряшливые люди в потертых мундирах смотрели на него так,
как будто он
был виноват в чем-то пред ними. И хотя он скоро убедился, что учителя относятся так странно не только к нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки их гримасы напоминали ему брезгливую мину матери, с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
Когда приехали на каникулы Борис Варавка и Туробоев, Клим прежде всех заметил, что Борис, должно
быть, сделал что-то очень дурное и боится,
как бы об этом не узнали.
Однажды ему удалось подсмотреть,
как Борис, стоя в углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо руками, плакал так, что его шатало из стороны в сторону, а плечи его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая жила безмолвно и
как тень своей бойкой сестры. Клим хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно
было видеть, что Борис плачет, полезно узнать, что роль обиженного не так уж завидна,
как это казалось.
— А
как же я
буду готовиться к переэкзаменовке?
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое,
как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя:
будет ли и она говорить так же?
Но ему
было скучно до отупения. Мать так мало обращала внимания на него, что Клим перед завтраком, обедом, чаем тоже стал прятаться,
как прятались она и Варавка. Он испытывал маленькое удовольствие, слыша, что горничная, бегая по двору, по саду, зовет его.
Теперь Клим слушал учителя не очень внимательно, у него
была своя забота: он хотел встретить детей так, чтоб они сразу увидели — он уже не такой,
каким они оставили его.
Она стояла, прислонясь спиною к тонкому стволу березы, и толкала его плечом, с полуголых ветвей медленно падали желтые листья, Лидия втаптывала их в землю, смахивая пальцами непривычные слезы со щек, и
было что-то брезгливое в быстрых движениях ее загоревшей руки. Лицо ее тоже загорело до цвета бронзы, тоненькую, стройную фигурку красиво облегало синее платье, обшитое красной тесьмой, в ней
было что-то необычное, удивительное,
как в девочках цирка.
— Ну, да! Ты подумай: вот он влюбится в какую-нибудь девочку, и ему нужно
будет рассказать все о себе, а —
как же расскажешь, что высекли?
— Он даже перестал дружиться с Любой, и теперь все с Варей, потому что Варя молчит,
как дыня, — задумчиво говорила Лидия. — А мы с папой так боимся за Бориса. Папа даже ночью встает и смотрит — спит ли он? А вчера твоя мама приходила, когда уже
было поздно, все спали.
И,
как только она скрылась, Клим почувствовал себя хорошо вооруженным против Бориса, способным щедро заплатить ему за все его насмешки; чувствовать это
было радостно.
В один из тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей,
как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим
был более оживлен, чем всегда, а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал...
А Варавка, играя собою, бросал гибкое тело свое из стороны в сторону судорожно,
как пьяный, но всегда так, точно каждое движение его, каждый прыжок
были заранее безошибочно рассчитаны.