Неточные совпадения
— Нет, — как он любит общество взрослых! — удивлялся отец. После этих слов Клим спокойно шел в свою комнату,
зная, что он сделал
то, чего хотел, — заставил взрослых еще раз обратить внимание на него.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для
того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка,
узнав об этом, выгнала из дома мать и бабушку и что мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
— Чертище, — называл он инженера и рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он
знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в город и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову,
тот, тряхнув головой, пробормотал...
— А недавно, перед
тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так,
знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Не желая, чтоб она увидала по глазам его, что он ей не верит, Клим закрыл глаза. Из книг, из разговоров взрослых он уже
знал, что мужчина становится на колени перед женщиной только тогда, когда влюблен в нее. Вовсе не нужно вставать на колени для
того, чтоб снять с юбки гусеницу.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в
то, что говорит. Он
знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Он считал товарищей глупее себя, но в
то же время видел, что оба они талантливее, интереснее его. Он
знал, что мудрый поп Тихон говорил о Макарове...
Клим слушал с напряженным интересом, ему было приятно видеть, что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался о
том, как разыграется его первый роман, и уже
знал, что героиня романа — Лидия.
— Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю,
то есть она мне не нравится, а все-таки я себя чувствую зависимым от нее. Ты
знаешь, девицы весьма благосклонны ко мне, но…
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался о Томилине. Этот человек должен
знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу о женщине, но Томилин был так странно глух к этой
теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Не
зная, что делать с собою, Клим иногда шел во флигель, к писателю. Там явились какие-то новые люди: носатая фельдшерица Изаксон; маленький старичок, с глазами, спрятанными за темные очки,
то и дело потирал пухлые руки, восклицая...
— Но, разумеется, это не так, — сказал Клим, надеясь, что она спросит: «Как же?» — и тогда он сумел бы блеснуть пред нею, он уже
знал, чем и как блеснет. Но девушка молчала, задумчиво шагая, крепко кутая грудь платком; Клим не решился сказать ей
то, что хотел.
— Не
тому вас учат, что вы должны
знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Та грубоватость, которую Клим
знал в ней с детства, теперь принимала формы, смущавшие его своей резкостью. Говорить с Лидией было почти невозможно, она и ему ставила
тот же вопрос...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров
знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни
тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и
знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе,
тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
—
Знаю. Я так и думала, что скажешь отцу. Я, может быть, для
того и просила тебя не говорить, чтоб испытать: скажешь ли? Но я вчера сама сказала ему. Ты — опоздал.
В тесной комнатке, ничем не отличавшейся от прежней, знакомой Климу, он провел у нее часа четыре. Целовала она как будто жарче, голоднее, чем раньше, но ласки ее не могли опьянить Клима настолько, чтоб он забыл о
том, что хотел
узнать. И, пользуясь моментом ее усталости, он, издали подходя к желаемому, спросил ее о
том, что никогда не интересовало его...
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов,
той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало
знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест — глупыми. Он раза два видел на столе брата нелегальные брошюры; одна из них говорила о
том, «Что должен
знать и помнить рабочий», другая «О штрафах». Обе — грязненькие, измятые, шрифт местами в черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
Вот, Фима, ты и родилась для
того, чтоб
узнать это».
Он почему-то особенно не желал, чтоб о его связи с Нехаевой
узнала Марина, но ничего не имел против
того, чтобы об этом
узнала Спивак.
Насыщались прилежно, насытились быстро, и началась одна из
тех бессвязных бесед, которые Клим с детства
знал. Кто-то пожаловался на холод, и тотчас, к удивлению Клима, молчаливая Спивак начала восторженно хвалить природу Кавказа. Туробоев, послушав ее минуту, две, зевнул и сказал с подчеркнутой ленцой...
— Вышло,
знаешь, так, будто в оркестр вскочил чужой музыкант и, ради озорства, задудел не
то, что все играют.
— Я, должно быть, немножко поэт, а может, просто — глуп, но я не могу… У меня — уважение к женщинам, и —
знаешь? — порою мне думается, что я боюсь их. Не усмехайся, подожди! Прежде всего — уважение, даже к
тем, которые продаются. И не страх заразиться, не брезгливость — нет! Я много думал об этом…
— Не
знаю, — удивленно ответил Клим. — Почему ты спрашиваешь?
То есть почему ты думаешь?
— Написал он сочинение «О третьем инстинкте»; не
знаю, в чем дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву;
тот ему ответил зелеными чернилами на первом листе рукописи: «Ересь и нецензурно».
Может быть, это был и не страх, а слишком жадное ожидание не похожего на
то, что я видел и
знал.
— А теперь за все углы смотрю спокойно, потому что
знаю: и за
тем углом, который считают самым страшным, тоже ничего нет.
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он
знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не
той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
Макаров говорил не обидно, каким-то очень убедительным тоном, а Клим смотрел на него с удивлением: товарищ вдруг явился не
тем человеком, каким Самгин
знал его до этой минуты. Несколько дней
тому назад Елизавета Спивак тоже встала пред ним как новый человек. Что это значит? Макаров был для него человеком, который сконфужен неудачным покушением на самоубийство, скромным студентом, который усердно учится, и смешным юношей, который все еще боится женщин.
Минутами Самгину казалось, что его вместилище впечатлений —
то, что называют душой, — засорено этими мудрствованиями и всем, что он
знал, видел, — засорено на всю жизнь и так, что он уже не может ничего воспринимать извне, а должен только разматывать тугой клубок пережитого.
— У него в
тот сезон была любовницей Короедова-Змиева — эдакая,
знаете, — вслух не скажешь…
— А что же? Смеяться? Это, брат, вовсе не смешно, — резко говорил Макаров. —
То есть — смешно, да… Пей! Вопрошатель. Черт
знает что… Мы, русские, кажется, можем только водку пить, и безумными словами все ломать, искажать, и жутко смеяться над собою, и вообще…
— Очень имеют. Особенно — мелкие и которые часто в руки берешь. Например — инструменты: одни любят вашу руку, другие — нет. Хоть брось. Я вот не люблю одну актрису, а она дала мне починить старинную шкатулку, пустяки починка. Не поверите: я долго бился — не мог справиться. Не поддается шкатулка.
То палец порежу,
то кожу прищемлю, клеем ожегся. Так и не починил. Потому что шкатулка
знала: не люблю я хозяйку ее.
— А
знаете, — сказал он, усевшись в пролетку, — большинство задохнувшихся, растоптанных — из так называемой чистой публики… Городские и — молодежь. Да. Мне это один полицейский врач сказал, родственник мой. Коллеги, медики,
то же говорят. Да я и сам видел. В борьбе за жизнь одолевают
те, которые попроще. Действующие инстинктивно…
— Я — не о
том. Не о нем. Впрочем, не
знаю, о чем я.
— Да, да, — прошептала она. — Но — тише! Он казался мне таким… необыкновенным. Но вчера, в грязи… И я не
знала, что он — трус. Он ведь трус. Мне его жалко, но… это — не
то. Вдруг — не
то. Мне очень стыдно. Я, конечно, виновата… я
знаю!
— Я часто соглашаюсь с тобой, но это для
того, чтоб не спорить. С тобой можно обо всем спорить, но я
знаю, что это бесполезно. Ты — скользкий… И у тебя нет слов, дорогих тебе.
— Не надо лгать друг другу, — слышал Самгин. — Лгут для
того, чтоб удобнее жить, а я не ищу удобств, пойми это! Я не
знаю, чего хочу. Может быть — ты прав: во мне есть что-то старое, от этого я и не люблю ничего и все кажется мне неверным, не таким, как надо.
— Вдруг — идете вы с таким вот щучьим лицом, как сейчас. «Эх, думаю, пожалуй, не
то говорю я Анюте, а вот этот —
знает, что надо сказать». Что бы вы, Самгин, сказали такой девице, а?
Медленно шли хивинцы, бухарцы и толстые сарты, чьи плавные движения казались вялыми
тем людям, которые не
знали, что быстрота — свойство дьявола.
— Переводчик говорит, ваше высокопревосходительство, что он не
знает; может быть, ваш —
то есть наш — император, говорит он.
— И, кроме
того, Иноков пишет невозможные стихи, просто,
знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных поэтов, — не хотите ли посмотреть? Может быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую поэзию…
Самгин сердито нахмурился, подбирая слова для резкого ответа, он не хотел беседовать на
темы политики, ему хотелось бы
узнать, на каких верованиях основано Робинзоном его право критиковать все и всех? Но фельетонист, дымя папиросой и уродливо щурясь, продолжал...
— Вероятно — ревнует. У него учеников нет. Он думал, что ты будешь филологом, философом. Юристов он не выносит, считает их невеждами. Он говорит: «Для
того, чтоб защищать что-то, надобно
знать все».
Клим заметил, что историк особенно внимательно рассматривал Томилина и даже как будто боялся его; может быть, это объяснялось лишь
тем, что философ, входя в зал редакции, пригибал рыжими ладонями волосы свои, горизонтально торчавшие по бокам черепа, и, не
зная Томилина, можно было понять этот жест как выражение отчаяния...
— Деды и отцы учили: «Надо
знать, где что взять», — ворчит Меркулов архитектору, а
тот, разглядывая вино на огонь, вздыхает...
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине
тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для
того, чтоб не думать. Клим
узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
— Час
тому назад я был в собрании людей, которые тоже шевелятся, обнаруживают эдакое,
знаешь, тараканье беспокойство пред пожаром. Там была носатая дамища с фигурой извозчика и при этом — тайная советница, генеральша, да! Была дочь богатого винодела, кажется, что ли. И много других, все отличные люди,
то есть действующие от лица масс. Им — денег надобно, на журнал. Марксистский.