Неточные совпадения
— Позволь, Тимофей! С одной стороны, конечно, интеллигенты-практики, влагая свою энергию в
дело промышленности и проникая в аппарат власти… с
другой стороны, заветы недавнего прошлого…
Клим впервые видел, как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить
друг друга как можно больнее, слышал их визги, хрип, — все это так поразило его, что несколько
дней после драки он боязливо сторонился от них, а себя, не умевшего драться, почувствовал еще раз мальчиком особенным.
Тут пришел Варавка, за ним явился Настоящий Старик, начали спорить, и Клим еще раз услышал не мало такого, что укрепило его в праве и необходимости выдумывать себя, а вместе с этим вызвало в нем интерес к Дронову, — интерес, похожий на ревность. На
другой же
день он спросил Ивана...
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные
дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех
других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Она и Варавка становились все менее видимы Климу, казалось, что они и
друг с
другом играют в прятки; несколько раз в
день Клим слышал вопросы, обращенные к нему или к Малаше, горничной...
Сказав матери, что у него устают глаза и что в гимназии ему посоветовали купить консервы, он на
другой же
день обременил свой острый нос тяжестью двух стекол дымчатого цвета.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят
другие. Она
днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил...
Летом, на
другой год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен был ехать в какую-то
другую, в Петербург. И вот, за несколько
дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря, не может без него жить и не хочет, чтоб он учился в
другом городе.
Он спокойнее всех спорил с переодетым в мужика человеком и с
другим, лысым, краснолицым, который утверждал, что настоящее, спасительное для народа
дело — сыроварение и пчеловодство.
Клим вышел на улицу, и ему стало грустно. Забавные
друзья Макарова, должно быть, крепко любят его, и жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить о Маргарите — вот у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих
дней. И, задумавшись о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
— Я с детства слышу речи о народе, о необходимости революции, обо всем, что говорится людями для того, чтоб показать себя
друг перед
другом умнее, чем они есть на самом
деле. Кто… кто это говорит? Интеллигенция.
— В России живет два племени: люди одного — могут думать и говорить только о прошлом, люди
другого — лишь о будущем и, непременно, очень отдаленном. Настоящее, завтрашний
день, почти никого не интересует.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а
другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до
дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
В
день, когда царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла. Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники, в большинстве, — благообразные, бородатые люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо
друг с
другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на людей сзади себя подозрительно и строго.
Климу не хотелось спать, но он хотел бы перешагнуть из мрачной суеты этого
дня в область
других впечатлений. Он предложил Маракуеву ехать на Воробьевы горы. Маракуев молча кивнул головой.
Рядом с рельсами, несколько ниже насыпи, ослепительно сияло на солнце здание машинного отдела, построенное из железа и стекла, похожее формой на огромное корыто, опрокинутое вверх
дном; сквозь стекла было видно, что внутри здания медленно двигается сборище металлических чудовищ, толкают
друг друга пленные звери из железа.
Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими лицами святых и глазами хищных птиц, превосходно играли на рожках русские песни, а на
другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась в программе «Музыкой небесных сфер». Эту пьесу Главач играл раза по три в
день, публика очень любила ее, а люди пытливого ума бегали в павильон слушать, как тихая музыка звучит в стальном жерле длинной пушки.
— Вспомните-ко вчерашний
день, хотя бы с Двенадцатого года, а после того — Севастополь, а затем — Сан-Стефано и в конце концов гордое слово императора Александра Третьего: «Один у меня
друг, князь Николай черногорский». Его, черногорского-то, и не видно на земле, мошка он в Европе, комаришка, да-с! Она, Европа-то, если вспомните все ее грехи против нас, именно — Лихо. Туркам — мирволит, а величайшему народу нашему ножку подставляет.
Незадолго до этого
дня пред Самгиным развернулось поле иных наблюдений. Он заметил, что бархатные глаза Прейса смотрят на него более внимательно, чем смотрели прежде. Его всегда очень интересовал маленький, изящный студент, не похожий на еврея спокойной уверенностью в себе и на юношу солидностью немногословных речей. Хотелось понять: что побуждает сына фабриканта шляп заниматься проповедью марксизма? Иногда Прейс, состязаясь с Маракуевым и
другими народниками в коридорах университета, говорил очень странно...
В
другой раз он попал на
дело, удивившее его своей анекдотической дикостью. На скамье подсудимых сидели четверо мужиков среднего возраста и носатая старуха с маленькими глазами, провалившимися глубоко в тряпичное лицо. Люди эти обвинялись в убийстве женщины, признанной ими ведьмой.
Кончив экзамены, Самгин решил съездить
дня на три домой, а затем — по Волге на Кавказ. Домой ехать очень не хотелось; там Лидия, мать, Варавка, Спивак — люди почти в равной степени тяжелые, не нужные ему. Там «Наш край», Дронов, Иноков — это тоже мало приятно. Случай указал ему
другой путь; он уже укладывал вещи, когда подали телеграмму от матери.
Предполагая на
другой же
день отправиться домой, с вокзала он проехал к Варваре, не потому, что хотел видеть ее, а для того, чтоб строго внушить Сомовой: она не имеет права сажать ему на шею таких субъектов, как Долганов, человек, несомненно, из того угла, набитого невероятным и уродливым, откуда вылезают Лютовы, Дьякона, Диомидовы и вообще люди с вывихнутыми мозгами.
— Не правда ли? Главное: хорошие люди перестанут злиться
друг на
друга, и — все за живое
дело!
— Вот вы пишете: «Двух станов не боец» — я не имею желания быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», — позиция совершенно невозможная в наше время! Запись эта противоречит
другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как вера, без
дел — мертва!
— А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот
день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом
другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
Дальше он доказывал, что, конечно, Толстой — прав: студенческое движение — щель, сквозь которую большие
дела не пролезут, как бы усердно ни пытались протиснуть их либералы. «Однако и юношеское буйство, и тихий ропот отцов, и умиротворяющая деятельность Зубатова, и многое
другое — все это ручейки незначительные, но следует помнить, что маленькие речушки, вытекая из болот, создали Волгу, Днепр и
другие весьма мощные реки. И то, что совершается в университетах, не совсем бесполезно для фабрик».
— Не твое
дело, — сказал один, похожий на Вараксина, а
другой, с лицом старого солдата, миролюбиво объяснил...
— Я — понимаю: все ищут ключей к тайнам жизни, выдавая эти поиски за серьезное
дело. Но — ключей не находят и пускают в
дело идеалистические фомки, отмычки и всякий
другой воровской инструмент.
Разъезжая по
делам патрона и Варавки, он брал различные поручения Алексея Гогина и
других партийцев и по тому, как быстро увеличивалось количество поручений, убеждался, что связи партий в московском фабричном районе растут.
Ярким летним
днем Самгин ехал в Старую Руссу; скрипучий, гремящий поезд не торопясь катился по полям Новгородской губернии; вдоль железнодорожной линии стояли в полусотне шагов
друг от
друга новенькие солдатики; в жарких лучах солнца блестели, изгибались штыки, блестели оловянные глаза на лицах, однообразных, как пятикопеечные монеты.
Где-то, в тепле уютных квартир, — министры, военные, чиновные люди; в
других квартирах истерически кричат, разногласят, наскакивают
друг на
друга, как воробьи, писатели, общественные деятели, гуманисты, которым этот
день беспощадно показал их бессилие.
Новости следовали одна за
другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым
днем тюрьма становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три
дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав...
Здесь — все
другое, все фантастически изменилось, даже тесные улицы стали неузнаваемы, и непонятно было, как могут они вмещать это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря на холод октябрьского
дня, на злые прыжки ветра с крыш домов, которые как будто сделались ниже, меньше, — кое-где форточки, даже окна были открыты, из них вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты — точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их
разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а
другою дергал свои реденькие усы.
День был серенький, холодный и молчаливый. Серебряные, мохнатые стекла домов смотрели
друг на
друга прищурясь, — казалось, что все дома имеют физиономии нахмуренно ожидающие. Самгин медленно шагал в сторону бульвара, сдерживая какие-то бесформенные, но тревожные мысли, прерывая их.
Дни и ночи по улице, по крышам рыкал не сильный, но неотвязный ветер и воздвигал между домами и людьми стены отчуждения; стены были невидимы, но чувствовались в том, как молчаливы стали обыватели, как подозрительно и сумрачно осматривали
друг друга и как быстро, при встречах, отскакивали в разные стороны.
— Одно
дело — песня,
другое — пение.
Он на
другой же
день сообщил ей свое решение.
Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы. Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза, дома как будто вспотели, голоса людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее
друзьями, Самгин
днем ходил по музеям, вечерами посещал театры; наконец — книги и вещи были упакованы в заказанные ящики.
За утренним чаем небрежно просматривал две местные газеты, — одна из них каждый
день истерически кричала о засилии инородцев, безумии левых партий и приглашала Россию «вернуться к национальной правде»,
другая, ссылаясь на статьи первой, уговаривала «беречь Думу — храм свободного, разумного слова» и доказывала, что «левые» в Думе говорят неразумно.
На
другой же
день он взялся за
дело утверждения Турчанинова в правах наследства; ему помогали в этом какие-то тайные силы, — он кончил
дело очень быстро и хорошо заработал на нем.
— Вы заметили, что мы вводим в старый текст кое-что от современности? Это очень нравится публике. Я тоже начинаю немного сочинять, куплеты Калхаса — мои. — Говорил он стоя, прижимал перчатку к сердцу и почтительно кланялся кому-то в одну из лож. — Вообще — мы стремимся дать публике веселый отдых, но — не отвлекая ее от злобы
дня. Вот — высмеиваем Витте и
других, это, я думаю, полезнее, чем бомбы, — тихонько сказал он.
— Детскость какая! Пришла к генералу дочь генерала и — заплакала, дурочка: ах, я должна застрелить вас, а — не могу, вы —
друг моего отца! Татьяна-то Леонтьева, которая вместо министра Дурново какого-то немца-коммивояжера подстрелила, тоже, кажется, генеральская дочь? Это уж какие-то семейные
дела…
— Годится, на всякий случай, — сухо откликнулась она. — Теперь — о
делах Коптева, Обоимовой. Предупреждаю:
дела такие будут повторяться. Каждый член нашей общины должен, посмертно или при жизни, — это в его воле, — сдавать свое имущество общине. Брат Обоимовой был член нашей общины, она — из
другой, но недавно ее корабль соединился с моим. Вот и все…
— Нет, как раз — не знаю, — мягко и даже как бы уныло сказал Бердников, держась за ручки кресла и покачивая рыхлое, бесформенное тело свое. — А решимости никакой особой не требуется. Я предлагаю вам выгодное
дело, как предложил бы и всякому
другому адвокату…
— Успокойтесь, — предложил Самгин, совершенно подавленный, и ему показалось, что Безбедов в самом
деле стал спокойнее. Тагильский молча отошел под окно и там распух, расплылся в сумраке. Безбедов сидел согнув одну ногу, гладя колено ладонью,
другую ногу он сунул под нары, рука его все дергала рукав пиджака.
— Дом продать —
дело легкое, — сказал он. — Дома в цене, покупателей — немало. Революция спугнула помещиков, многие переселяются в Москву. Давай, выпьем. Заметил, какой студент сидит? Новое издание… Усовершенствован. В тюрьму за политику не сядет, а если сядет, так за что-нибудь
другое. Эх, Клим Иваныч, не везет мне, — неожиданно заключил он отрывистую, сердитую свою речь.
Соседями аккомпаниатора сидели с левой руки — «последний классик» и комическая актриса, по правую — огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый парень еще до 905 года одобрил в сонете известный, но никем до него не одобряемый, поступок Иуды из Кариота. Память механически подсказала Иудино
дело Азефа и
другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что в XX веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, — героем, которого объясняют и оправдывают.
— Отправлять на Орел, там разберут. Эти еще зажиточные, кушают каждый
день, а вот в
других дачах…
— Стойте, братцы! Достоверно говорю: я в начальство вам не лезу, этого мне не надо, у меня имеется
другое направление… И давайте прекратим посторонний разговор. Возьмем
дело в руки.