Неточные совпадения
Однажды Клим пришел домой с урока у Томилина, когда уже кончили пить вечерний чай, в столовой было темно и во всем
доме так необычно тихо, что мальчик, раздевшись, остановился в прихожей, скудно освещенной маленькой стенной лампой, и
стал пугливо прислушиваться к этой подозрительной тишине.
Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно кипела густая, белая муть, в мягком, бесцветном сумраке комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода отца все в
доме неузнаваемо изменилось,
стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она говорила с ним, как с равным, подкупающе дружески, а голос ее звучал необычно мягко и внятно.
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее
дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди
стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
Оживление Дмитрия исчезло, когда он
стал расспрашивать о матери, Варавке, Лидии. Клим чувствовал во рту горечь, в голове тяжесть. Было утомительно и скучно отвечать на почтительно-равнодушные вопросы брата. Желтоватый туман за окном, аккуратно разлинованный проволоками телеграфа, напоминал о старой нотной бумаге. Сквозь туман смутно выступала бурая стена трехэтажного
дома, густо облепленная заплатами многочисленных вывесок.
Он заставил себя еще подумать о Нехаевой, но думалось о ней уже благожелательно. В том, что она сделала, не было, в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и, кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал все более твердо и быстрее. Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке,
стало еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он не ночевал
дома.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка,
стало снова тихо и в
доме и на улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
— Грешен, — сказал Туробоев, наклонив голову. — Видите ли, Самгин, далеко не всегда удобно и почти всегда бесполезно платить людям честной медью. Да и — так ли уж честна эта медь правды? Существует старинный обычай: перед тем, как отлить колокол, призывающий нас в
дом божий, распространяют какую-нибудь выдумку, ложь, от этого медь будто бы
становится звучней.
— Камень — дурак. И дерево — дурак. И всякое произрастание — ни к чему, если нет человека. А ежели до этого глупого материала коснутся наши руки, — имеем удобные для жилья
дома, дороги, мосты и всякие вещи, машины и забавы, вроде шашек или карт и музыкальных труб. Так-то. Я допрежде сектантом был, сютаевцем, а потом
стал проникать в настоящую философию о жизни и — проник насквозь, при помощи неизвестного человека.
Вошел в
дом, тотчас же снова явился в разлетайке, в шляпе и, молча пожав руку Самгина, исчез в сером сумраке, а Клим задумчиво прошел к себе, хотел раздеться, лечь, но развороченная жандармом постель внушала отвращение. Тогда он
стал укладывать бумаги в ящики стола, доказывая себе, что обыск не будет иметь никаких последствий. Но логика не могла рассеять чувства угнетения и темной подспудной тревоги.
— «То, что прежде, в древности, было во всеобщем употреблении всех людей,
стало, силою и хитростию некоторых, скопляться в
домах у них.
Как-то утром хмурого дня Самгин, сидя
дома, просматривал «Наш край» — серый лист очень плохой бумаги, обрызганный черным шрифтом. Передовая
статья начиналась словами...
— Я посылаю за ваши вещи, — а когда Клим
стал отказываться от переезда в ее
дом, она сказала просто, но твердо...
На Невском
стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а
дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
Стало известно, что вчера убито пять человек, и в их числе — гимназист, племянник тюремного инспектора Топоркова, одиннадцать человек тяжко изувечены, лежат в больницах, Корнев — двенадцатый, при смерти, а человек двадцать раненых спрятано по
домам.
Здесь — все другое, все фантастически изменилось, даже тесные улицы
стали неузнаваемы, и непонятно было, как могут они вмещать это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря на холод октябрьского дня, на злые прыжки ветра с крыш
домов, которые как будто сделались ниже, меньше, — кое-где форточки, даже окна были открыты, из них вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.
«Почему же командует этот?» — подумал Самгин, но ответа на вопрос свой не
стал искать. Он чувствовал себя сброшенным и в плену, в нежилом
доме.
— Ужасающе запущено все! Бедная Анфимьевна! Все-таки умерла. Хотя это — лучше для нее. Она такая дряхлая
стала. И упрямая. Было бы тяжело держать ее
дома, а отправлять в больницу — неловко. Пойду взглянуть на нее.
На улице
стало весело и шумно,
дом напротив разрумянился, помолодел, пожарные и солдаты тоже помолодели, сделались тоньше, стройней.
Костер
стал гореть не очень ярко; тогда пожарные, входя во дворы, приносили оттуда поленья дров, подкладывали их в огонь, — на минуту дым
становился гуще, а затем огонь яростно взрывал его, и отблески пламени заставляли
дома дрожать, ежиться.
Дни и ночи по улице, по крышам рыкал не сильный, но неотвязный ветер и воздвигал между
домами и людьми стены отчуждения; стены были невидимы, но чувствовались в том, как молчаливы
стали обыватели, как подозрительно и сумрачно осматривали друг друга и как быстро, при встречах, отскакивали в разные стороны.
— А знаешь, — здесь Лидия Варавка живет,
дом купила. Оказывается — она замужем была, овдовела и — можешь представить? — ханжой
стала, занимается религиозно-нравственным возрождением народа, это — дочь цыганки и Варавки! Анекдот, брат, — верно? Богатая дама. Ее тут обрабатывает купчиха Зотова, торговка церковной утварью, тоже, говорят, сектантка, но — красивейшая бабища…
Самгин, оглушенный, стоял на дрожащих ногах, очень хотел уйти, но не мог, точно спина пальто примерзла к стене и не позволяла пошевелиться. Не мог он и закрыть глаз, — все еще падала взметенная взрывом белая пыль, клочья шерсти; раненый полицейский, открыв лицо, тянул на себя медвежью полость; мелькали люди, почему-то все маленькие, — они выскакивали из ворот, из дверей
домов и
становились в полукруг; несколько человек стояло рядом с Самгиным, и один из них тихо сказал...
В
доме, против места, где взорвали губернатора, окно было заткнуто синей подушкой, отбит кусок наличника, неприятно обнажилось красное мясо кирпича, а среди улицы никаких признаков взрыва уже не было заметно, только слой снега
стал свежее, белее и возвышался бугорком.
Толпа прошла, но на улице
стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали по булыжнику подковы лошадей, шаркали по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот
дома вылезла черная собака и, раскрыв красную пасть, длительно зевнув, легла в тень. И почти тотчас мимо окна бойко пробежала пестрая, сытая лошадь, запряженная в плетеную бричку, — на козлах сидел Захарий в сером измятом пыльнике.
Самгин спустился вниз к продавцу каталогов и фотографий. Желтолицый человечек, в шелковой шапочке, не отрывая правый глаз от газеты, сказал, что у него нет монографии о Босхе, но возможно, что они имеются в книжных магазинах. В книжном магазине нашлась монография на французском языке.
Дома, после того, как фрау Бальц накормила его жареным гусем, картофельным салатом и карпом, Самгин закурил, лег на диван и, поставив на грудь себе тяжелую книгу,
стал рассматривать репродукции.
Дома он спросил содовой воды, разделся, сбрасывая платье, как испачканное грязью, закурил, лег на диван. Ощущение отравы
становилось удушливее, в сером облаке дыма плавало, как пузырь, яростно надутое лицо Бердникова, мысль работала беспорядочно, смятенно, подсказывая и отвергая противоречивые решения.
Дома его ждала телеграмма из Антверпена. «Париж не вернусь еду Петербург Зотова». Он изорвал бумагу на мелкие куски, положил их в пепельницу, поджег и, размешивая карандашом, дождался, когда бумага превратилась в пепел. После этого ему
стало так скучно, как будто вдруг исчезла цель, ради которой он жил в этом огромном городе. В сущности — город неприятный, избалован богатыми иностранцами, живет напоказ и обязывает к этому всех своих людей.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены. Над нею шум города
стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных
домов. На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах. Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему...
Все знакомо, но все
стало более мелким, ничтожным, здания города как будто раздвинуты ветром, отдалились друг от друга, и прозрачность осеннего воздуха безжалостно обнажает дряхлость деревянных
домов и тяжелое уродство каменных.
Какие-то неприятные молоточки стучали изнутри черепа в кости висков.
Дома он с минуту рассматривал в зеркале возбужденно блестевшие глаза, седые нити в поредевших волосах, отметил, что щеки
стали полнее, лицо — круглей и что к такому лицу бородка уже не идет, лучше сбрить ее. Зеркало показывало, как в соседней комнате ставит на стол посуду пышнотелая, картинная девица, румянощекая, голубоглазая, с золотистой косой ниже пояса.
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но, вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать о Любаше. — Он
стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее. Жизнь умеет шлифовать людей. Странный день прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать
дом и снова уеду за границу, буду писать мемуары или — роман».
И, прервав ворчливую речь, он заговорил деловито: если земля и
дом Варвары заложены за двадцать тысяч, значит, они стоят, наверное, вдвое дороже. Это надобно помнить. Цены на землю быстро растут. Он
стал развивать какой-то сложный план залога под вторую закладную, но Самгин слушал его невнимательно, думая, как легко и катастрофически обидно разрушились его вчерашние мечты. Может быть, Иван жульничает вместе с этим Семидубовым? Эта догадка не могла утешить, а фамилия покупателя напомнила...
«
Дом надо продать», — напомнил себе Клим Иванович и, закрыв глаза,
стал тихонько, сквозь зубы насвистывать романс «Я не сержусь», думая о Варваре и Стратонове...
Дома его встречало праздничное лицо ‹девицы›. Она очень располнела, сладко улыбалась, губы у нее очень яркие, пухлые, и в глазах светилась неиссякаемо радость. Она была очень антипатична,
становилась все более фамильярной, но — Клим Иванович терпел ее, — хорошая работница, неплохо и дешево готовит, держит комнаты в строгой чистоте. Изредка он спрашивал ее...