Неточные совпадения
В полутемной тесной комнате,
на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых
рук, смирно положенных
на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
— Не бойся, — говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими
руками, снова ставит
на узлы.
Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув
руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье
на ней незнакомо мне.
Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери
на вытянутых
руках, но, — толстая, — она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.
И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь
на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в
руках. Было ясно, что все уходят с парохода, — значит, и мне нужно уходить.
Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали
на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною
рукою и держа
на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.
Часто она, заглядевшись
на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив
руки на груди, улыбается и молчит, а
на глазах слезы. Я дергаю ее за темную, с набойкой цветами, юбку.
Подняв ногу, она хватается за нее
руками, качает ее
на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.
— Папаша! — густо и громко крикнула мать и опрокинулась
на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя щеки ее маленькими красными
руками, кричал, взвизгивая...
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под
руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя
на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
Заплакали дети, отчаянно закричала беременная тетка Наталья; моя мать потащила ее куда-то, взяв в охапку; веселая рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье Цыганок сел верхом
на спину дяди Михаила, а мастер Григорий Иванович, плешивый, бородатый человек в темных очках, спокойно связывал
руки дяди полотенцем.
В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с
руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом, с повязанными тесемкой волосами, все похожие
на темные иконы в углу кухни, — в этот опасный час дед садился против меня и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со мною чаще, чем с ними.
Но стало еще хуже, когда он покорно лег
на скамью вниз лицом, а Ванька, привязав его к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил черными
руками ноги его у щиколоток.
Дед бросился к ней, сшиб ее с ног, выхватил меня и понес к лавке. Я бился в
руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и наконец бросил
на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик...
Как-то вдруг, точно с потолка спрыгнув, явился дедушка, сел
на кровать, пощупал мне голову холодной, как лед,
рукою...
Нагнувшись, поцеловал меня в лоб; потом заговорил, тихо поглаживая голову мою маленькой жесткой
рукою, окрашенной в желтый цвет, особенно заметный
на кривых, птичьих ногтях.
Иногда он соскакивал с постели и, размахивая
руками, показывал мне, как ходят бурлаки в лямках, как откачивают воду; пел баском какие-то песни, потом снова молодо прыгал
на кровать и, весь удивительный, еще более густо, крепко говорил...
Особенно напряженно слушал Саша Михаилов; он всё вытягивался в сторону дяди, смотрел
на гитару, открыв рот, и через губу у него тянулась слюна. Иногда он забывался до того, что падал со стула, тыкаясь
руками в пол, и, если это случалось, он так уж и сидел
на полу, вытаращив застывшие глаза.
Бешено звенела гитара, дробно стучали каблуки,
на столе и в шкапу дребезжала посуда, а среди кухни огнем пылал Цыганок, реял коршуном, размахнув
руки, точно крылья, незаметно передвигая ноги; гикнув, приседал
на пол и метался золотым стрижом, освещая всё вокруг блеском шелка, а шелк, содрогаясь и струясь, словно горел и плавился.
Дядя весь вскинулся, вытянулся, прикрыл глаза и заиграл медленнее; Цыганок
на минуту остановился и, подскочив, пошел вприсядку кругом бабушки, а она плыла по полу бесшумно, как по воздуху, разводя
руками, подняв брови, глядя куда-то вдаль темными глазами. Мне она показалась смешной, я фыркнул; мастер строго погрозил мне пальцем, и все взрослые посмотрели в мою сторону неодобрительно.
И, не обращая внимания
на Ивана, который, возвратясь с охапкой дров, сидит
на корточках перед огнем, грея
руки, мастер продолжает внушительно...
Моя дружба с Иваном всё росла; бабушка от восхода солнца до поздней ночи была занята работой по дому, и я почти весь день вертелся около Цыганка. Он всё так же подставлял под розги
руку свою, когда дедушка сек меня, а
на другой день, показывая опухшие пальцы, жаловался мне...
Дядя Михаил особенно восхищался: пружинисто прыгал вокруг воза, принюхиваясь ко всему носом дятла, вкусно чмокая губами, сладко жмуря беспокойные глаза, сухой, похожий
на отца, но выше его ростом и черный, как головня. Спрятав озябшие
руки в рукава, он расспрашивал Цыгана...
Махнув
рукой, она замолчала
на минуту, потом, глядя в открытую табакерку, прибавила ворчливо...
Все, кто был
на дворе, усмехнулись, заговорили громко, как будто всем понравилось, что крест унесли. Григорий Иванович, ведя меня за
руку в мастерскую, говорил...
Цыганок не двигался, только пальцы
рук, вытянутых вдоль тела, шевелились, цапаясь за пол, и блестели
на солнце окрашенные ногти.
Нянька Евгенья, присев
на корточки, вставляла в
руку Ивана тонкую свечу; Иван не держал ее, свеча падала, кисточка огня тонула в крови; нянька, подняв ее, отирала концом запона и снова пыталась укрепить в беспокойных пальцах. В кухне плавал качающий шёпот; он, как ветер, толкал меня с порога, но я крепко держался за скобу двери.
Нянька снова прикрепляла свечу к
руке Цыгана, капала
на ладонь ему воском и слезами.
И сел
на скамью, упершись в нее
руками, сухо всхлипывая, говоря скрипучим голосом...
Распластавшись
на полу, бабушка щупала
руками лицо, голову, грудь Ивана, дышала в глаза ему, хватала за
руки, мяла их и повалила все свечи. Потом она тяжело поднялась
на ноги, черная вся, в черном блестящем платье, страшно вытаращила глаза и сказала негромко...
Я лежу
на широкой кровати, вчетверо окутан тяжелым одеялом, и слушаю, как бабушка молится богу, стоя
на коленях, прижав одну
руку ко груди, другою неторопливо и нечасто крестясь.
Интересно и приятно было видеть, как она отирала пыль с икон, чистила ризы; иконы были богатые, в жемчугах, серебре и цветных каменьях по венчикам; она брала ловкими
руками икону, улыбаясь, смотрела
на нее и говорила умиленно...
Гляжу, а
на меня тройка вороных мчится, и дородный такой черт в красном колпаке колом торчит, правит ими,
на облучок встал,
руки вытянул, держит вожжи из кованых цепей.
Но бабушка уже вынырнула, вся дымясь, мотая головой, согнувшись, неся
на вытянутых
руках ведерную бутыль купоросного масла.
На двор выбежал Шарап, вскидываясь
на дыбы, подбрасывая деда; огонь ударил в его большие глаза, они красно сверкнули; лошадь захрапела, уперлась передними ногами; дедушка выпустил повод из
рук и отпрыгнул, крикнув...
На двор ворвался верховой в медной шапке с гребнем. Рыжая лошадь брызгала пеной, а он, высоко подняв
руку с плеткой, орал, грозя...
Она встала и ушла, держа
руку перед лицом, дуя
на пальцы, а дед, не глядя
на меня, тихо спросил...
Всё болело; голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти
на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав
руки за спину. Дед сказал ему...
— Там, — ответил дядя, махнув
рукою, и ушел всё так же
на пальцах босых ног.
Помню, был тихий вечер; мы с бабушкой пили чай в комнате деда; он был нездоров, сидел
на постели без рубахи, накрыв плечи длинным полотенцем, и, ежеминутно отирая обильный пот, дышал часто, хрипло. Зеленые глаза его помутнели, лицо опухло, побагровело, особенно багровы были маленькие острые уши. Когда он протягивал
руку за чашкой чая,
рука жалобно тряслась. Был он кроток и не похож
на себя.
— Чего полно? Не удались дети-то, с коей стороны ни взгляни
на них. Куда сок-сила наша пошла? Мы с тобой думали, — в лукошко кладем, а господь-от вложил в
руки нам худое решето…
Но однажды, когда она подошла к нему с ласковой речью, он быстро повернулся и с размаху хряско ударил ее кулаком в лицо. Бабушка отшатнулась, покачалась
на ногах, приложив
руку к губам, окрепла и сказала негромко, спокойно...
Я сидел
на лежанке ни жив ни мертв, не веря тому, что видел: впервые при мне он ударил бабушку, и это было угнетающе гадко, открывало что-то новое в нем, — такое, с чем нельзя было примириться и что как будто раздавило меня. А он всё стоял, вцепившись в косяк, и, точно пеплом покрываясь, серел, съеживался. Вдруг вышел
на середину комнаты, встал
на колени и, не устояв, ткнулся вперед, коснувшись
рукою пола, но тотчас выпрямился, ударил себя
руками в грудь...
Снова началось что-то кошмарное. Однажды вечером, когда, напившись чаю, мы с дедом сели за Псалтырь, а бабушка начала мыть посуду, в комнату ворвался дядя Яков, растрепанный, как всегда, похожий
на изработанную метлу. Не здоровавшись, бросив картуз куда-то в угол, он скороговоркой начал, встряхиваясь, размахивая
руками...
Дед, упираясь
руками в стол, медленно поднялся
на ноги, лицо его сморщилось, сошлось к носу, стало жутко похоже
на топор.
На нем рыжий пиджак и пыльные сапоги до колен, одна
рука в кармане клетчатых брюк, другою он держится за бороду.
Вспоминая эти сказки, я живу, как во сне; меня будит топот, возня, рев внизу, в сенях,
на дворе; высунувшись в окно, я вижу, как дед, дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки
на улицу дядю Михаила; он упирается, его бьют по
рукам, в спину, шею, пинают ногами, и наконец он стремглав летит в пыль улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и запор; через ворота перекинули измятый картуз; стало тихо.
В другой раз дядя, вооруженный толстым колом, ломился со двора в сени дома, стоя
на ступенях черного крыльца и разбивая дверь, а за дверью его ждали дедушка, с палкой в
руках, двое постояльцев, с каким-то дрекольем, и жена кабатчика, высокая женщина, со скалкой; сзади их топталась бабушка, умоляя...
Бабушка бросилась к нему, высунула
руку на двор и, махая ею, закричала...
Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел к образам. Становился он всегда
на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув
руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил...