Неточные совпадения
С этого вечера мы часто сиживали в предбаннике. Людмила, к моему удовольствию, скоро отказалась читать «Камчадалку». Я не мог ответить ей, о чем идет речь в этой бесконечной
книге, — бесконечной потому, что за второй частью, с которой мы начали чтение, явилась третья; и девочка говорила мне, что
есть четвертая.
В церкви я не молился, —
было неловко пред богом бабушки повторять сердитые дедовы молитвы и плачевные псалмы; я
был уверен, что бабушкину богу это не может нравиться, так же как не нравилось мне, да к тому же они напечатаны в
книгах, — значит, бог знает их на память, как и все грамотные люди.
Я ушел, чувствуя себя обманутым и обиженным: так напрягался в страхе исповеди, а все вышло не страшно и даже не интересно! Интересен
был только вопрос о
книгах, неведомых мне; я вспомнил гимназиста, читавшего в подвале
книгу женщинам, и вспомнил Хорошее Дело, — у него тоже
было много черных
книг, толстых, с непонятными рисунками.
—
Будь ты, птица, побольше, то я бы многому тебя научил. Мне
есть что сказать человеку, я не дурак… Ты читай
книги, в них должно
быть все, что надо. Это не пустяки,
книги! Хочешь пива?
— Ерунда, сказка! Я знаю —
есть другие
книги…
— Хлупость! Что мне до него, до Томася? На что он мне сдался? Должны
быть иные
книги…
Однажды я сказал ему, что мне известно —
есть другие
книги, подпольные, запрещенные; их можно читать только ночью, в подвалах.
Мне захотелось сделать ему приятное — подарить
книгу. В Казани на пристани я купил за пятачок «Предание о том, как солдат спас Петра Великого», но в тот час повар
был пьян, сердит, я не решился отдать ему подарок и сначала сам прочитал «Предание». Оно мне очень понравилось, — все так просто, понятно, интересно и кратко. Я
был уверен, что эта
книга доставит удовольствие моему учителю.
Иногда я употреблял слова из
книг Смурого; в одной из них, без начала и конца,
было сказано: «Собственно говоря, никто не изобрел пороха; как всегда, он явился в конце длинного ряда мелких наблюдений и открытий».
В одной из квартир жил закройщик лучшего портного в городе, тихий, скромный, нерусский человек. У него
была маленькая, бездетная жена, которая день и ночь читала
книги. На шумном дворе, в домах, тесно набитых пьяными людьми, эти двое жили невидимо и безмолвно, гостей не принимали, сами никуда не ходили, только по праздникам в театр.
Не поверил я, что закройщица знает, как смеются над нею, и тотчас решил сказать ей об этом. Выследив, когда ее кухарка пошла в погреб, я вбежал по черной лестнице в квартиру маленькой женщины, сунулся в кухню — там
было пусто, вошел в комнаты — закройщица сидела у стола, в одной руке у нее тяжелая золоченая чашка, в другой — раскрытая
книга; она испугалась, прижала
книгу к груди и стала негромко кричать...
Я начал быстро и сбивчиво говорить ей, ожидая, что она бросит в меня
книгой или чашкой. Она сидела в большом малиновом кресле, одетая в голубой капот с бахромою по подолу, с кружевами на вороте и рукавах, по ее плечам рассыпались русые волнистые волосы. Она
была похожа на ангела с царских дверей. Прижимаясь к спинке кресла, она смотрела на меня круглыми глазами, сначала сердито, потом удивленно, с улыбкой.
Я сделал это и снова увидал ее на том же месте, также с
книгой в руках, но щека у нее
была подвязана каким-то рыжим платком, глаз запух. Давая мне
книгу в черном переплете, закройщица невнятно промычала что-то. Я ушел с грустью, унося
книгу, от которой пахло креозотом и анисовыми каплями.
Книгу я спрятал на чердак, завернув ее в чистую рубашку и бумагу, боясь, чтобы хозяева не отняли, не испортили ее.
Свеча почти догорела, подсвечник, только что утром вычищенный мною,
был залит салом; светильня лампадки, за которою я должен
был следить, выскользнула из держальца и погасла. Я заметался по кухне, стараясь скрыть следы моих преступлений, сунул
книгу в подпечек и начал оправлять лампадку. Из комнат выскочила нянька.
Ужиная, они все четверо
пилили меня своими языками, вспоминая вольные и невольные проступки мои, угрожая мне погибелью, но я уже знал, что все это они говорят не со зла и не из добрых чувств, а только от скуки. И
было странно видеть, какие они пустые и смешные по сравнению с людьми из
книги.
Тогда я встал, вынул
книгу из подпечка, подошел к окну; ночь
была светлая, луна смотрела прямо в окно, но мелкий шрифт не давался зрению.
Я чувствовал себя у порога каких-то великих тайн и жил, как помешанный. Хотелось дочитать
книгу,
было боязно, что она пропадет у солдата или он как-нибудь испортит ее. Что я скажу тогда закройщице?
На подзеркальнике лежали три
книги; та, которую я принес,
была самая толстая. Я смотрел на нее с грустью. Закройщица протянула мне маленькую розовую руку.
«Стрельцы», «Юрий Милославский», «Таинственный монах», «Япанча, татарский наездник» и подобные
книги нравились мне больше — от них что-то оставалось; но еще более меня увлекали жития святых — здесь
было что-то серьезное, чему верилось и что порою глубоко волновало. Все великомученики почему-то напоминали мне Хорошее Дело, великомученицы — бабушку, а преподобные — деда, в его хорошие часы.
Читал я в сарае, уходя колоть дрова, или на чердаке, что
было одинаково неудобно, холодно. Иногда, если
книга интересовала меня или надо
было прочитать ее скорее, я вставал ночью и зажигал свечу, но старая хозяйка, заметив, что свечи по ночам умаляются, стала измерять их лучинкой и куда-то прятала мерки. Если утром в свече недоставало вершка или если я, найдя лучинку, не обламывал ее на сгоревший кусок свечи, в кухне начинался яростный крик, и однажды Викторушка возмущенно провозгласил с полатей...
— Слова, дружище, это — как листья на дереве, и, чтобы понять, почему лист таков, а не иной, нужно знать, как растет дерево, — нужно учиться!
Книга, дружище, — как хороший сад, где все
есть: и приятное и полезное…
Бывало, уже с первых страниц начинаешь догадываться, кто победит, кто
будет побежден, и как только станет ясен узел событий, стараешься развязать его силою своей фантазии. Перестав читать
книгу, думаешь о ней, как о задаче из учебника арифметики, и все чаще удается правильно решить, кто из героев придет в рай всяческого благополучия, кто
будет ввергнут во узилище.
В
книге шла речь о нигилисте. Помню, что — по князю Мещерскому — нигилист
есть человек настолько ядовитый, что от взгляда его издыхают курицы. Слово нигилист показалось мне обидным и неприличным, но больше я ничего не понял и впал в уныние: очевидно, я не умею понимать хорошие
книги! А что
книга хорошая, в этом я
был убежден: ведь не станет же такая важная и красивая дама читать плохие!
«Вот та самая веселая жизнь, о которой пишут во французских
книгах», — думал я, глядя в окна. И всегда мне
было немножко печально: детской ревности моей больно видеть вокруг Королевы Марго мужчин, — они вились около нее, как осы над цветком.
Книги сделали меня неуязвимым для многого: зная, как любят и страдают, нельзя идти в публичный дом; копеечный развратишко возбуждал отвращение к нему и жалость к людям, которым он
был сладок. Рокамболь учил меня
быть стойким, но поддаваться силе обстоятельств, герои Дюма внушали желание отдать себя какому-то важному, великому делу. Любимым героем моим
был веселый король Генрих IV, мне казалось, что именно о нем говорит славная песня Беранже...
Приспособленная из кладовой, темная, с железною дверью и одним маленьким окном на террасу, крытую железом, лавка
была тесно набита иконами разных размеров, киотами, гладкими и с «виноградом»,
книгами церковнославянской печати, в переплетах желтой кожи.
Все они казались мне бедными, голодными, и
было странно видеть, что эти люди платят по три рубля с полтиной за псалтирь —
книгу, которую они покупали чаще других.
Я видел также, что, хотя новая
книга и не по сердцу мужику, он смотрит на нее с уважением, прикасается к ней осторожно, словно
книга способна вылететь птицей из рук его. Это
было очень приятно видеть, потому что и для меня
книга — чудо, в ней заключена душа написавшего ее; открыв
книгу, и я освобождаю эту душу, и она таинственно говорит со мною.
Было много подобных развлечений, казалось, что все люди — деревенские в особенности — существуют исключительно для забав гостиного двора. В отношении к человеку чувствовалось постоянное желание посмеяться над ним, сделать ему больно, неловко. И
было странно, что
книги, прочитанные мною, молчат об этом постоянном, напряженном стремлении людей издеваться друг над другом.
— Ты вот рассуждаешь, а рассуждать тебе — рано, в твои-то годы не умом живут, а глазами! Стало
быть, гляди, помни да помалкивай. Разум — для дела, а для души — вера! Что
книги читаешь — это хорошо, а во всем надо знать меру: некоторые зачитываются и до безумства и до безбожия…
Кончив дела, усаживались у прилавка, точно вороны на меже,
пили чай с калачами и постным сахаром и рассказывали друг другу о гонениях со стороны никонианской церкви: там — сделали обыск, отобрали богослужебные
книги; тут — полиция закрыла молельню и привлекла хозяев ее к суду по 103-й статье.
Кривой Пахомий,
выпивши, любил хвастаться своей поистине удивительной памятью, — некоторые
книги он знал «с пальца», — как еврей-ешиботник знает талмуд, — ткнет пальцем в любую страницу, и с того слова, на котором остановится палец, Пахомий начинает читать дальше наизусть мягоньким, гнусавым голоском.
— Читай, малый, читай, годится! Умишко у тебя будто
есть; жаль — старших не уважаешь, со всеми зуб за зуб, ты думаешь — это озорство куда тебя приведет? Это, малый, приведет тебя не куда иначе, как в арестантские роты.
Книги — читай, однако помни —
книга книгой, а своим мозгом двигай! Вон у хлыстов
был наставник Данило, так он дошел до мысли, что-де ни старые, ни новые
книги не нужны, собрал их в куль да — в воду! Да… Это, конечно, тоже — глупость! Вот и Алексаша, песья голова, мутит…
Вечера мои
были свободны, я рассказывал людям о жизни на пароходе, рассказывал разные истории из
книг и, незаметно для себя, занял в мастерской какое-то особенное место — рассказчика и чтеца.
Я стал усердно искать
книг, находил их и почти каждый вечер читал. Это
были хорошие вечера; в мастерской тихо, как ночью, над столами висят стеклянные шары — белые, холодные звезды, их лучи освещают лохматые и лысые головы, приникшие к столам; я вижу спокойные, задумчивые лица, иногда раздается возглас похвалы автору
книги или герою. Люди внимательны и кротки не похоже на себя; я очень люблю их в эти часы, и они тоже относятся ко мне хорошо; я чувствовал себя на месте.
Трудно
было доставать
книги; записаться в библиотеку не догадались, но я все-таки как-то ухитрялся и доставал книжки, выпрашивая их всюду, как милостыню. Однажды пожарный брандмейстер дал мне том Лермонтова, и вот я почувствовал силу поэзии, ее могучее влияние на людей.
Ситанов спокойно молчал, усердно работая или списывая в тетрадку стихи Лермонтова; на это списывание он тратил все свое свободное время, а когда я предложил ему: «Ведь у вас деньги-то
есть, вы бы купили
книгу!» — он ответил...
Я не понял этих слов, — почему со мной пропадешь? Но я
был очень доволен тем, что он не взял
книги. После этого мой маленький приказчик стал смотреть на меня еще более сердито и подозрительно.
Книга была моей собственностью, — старик брандмейстер подарил мне ее,
было жалко отдавать Лермонтова. Но когда я, несколько обиженный, отказался от денег, Жихарев спокойно сунул монету в кошелек и непоколебимо заявил...
Хорошо
было читать русские
книги, в них всегда чувствовалось нечто знакомое и печальное, как будто среди страниц скрыто замер великопостный звон, — едва откроешь
книгу, он уже звучит тихонько.
По вечерам на крыльце дома собиралась большая компания: братья К., их сестры, подростки; курносый гимназист Вячеслав Семашко; иногда приходила барышня Птицына, дочь какого-то важного чиновника. Говорили о
книгах, о стихах, — это
было близко, понятно и мне; я читал больше, чем все они. Но чаще они рассказывали друг другу о гимназии, жаловались на учителей; слушая их рассказы, я чувствовал себя свободнее товарищей, очень удивлялся силе их терпения, но все-таки завидовал им — они учатся!
Хозяин выдавал мне на хлеб пятачок в день; этого не хватало, я немножко голодал; видя это, рабочие приглашали меня завтракать и поужинать с ними, а иногда и подрядчики звали меня в трактир чай
пить. Я охотно соглашался, мне нравилось сидеть среди них, слушая медленные речи, странные рассказы; им доставляла удовольствие моя начитанность в церковных
книгах.
Зимою работы на ярмарке почти не
было; дома я нес, как раньше, многочисленные мелкие обязанности; они поглощали весь день, но вечера оставались свободными, я снова читал вслух хозяевам неприятные мне романы из «Нивы», из «Московского листка», а по ночам занимался чтением хороших
книг и пробовал писать стихи.
С ним легко
было познакомиться, — стоило только предложить ему угощение; он требовал графин водки и порцию бычачьей печенки с красным перцем, любимое его кушанье; оно разрывало рот и все внутренности. Когда я попросил его сказать мне, какие нужно читать
книги, он свирепо и в упор ответил мне вопросом...
Я не
пил водки, не путался с девицами, — эти два вида опьянения души мне заменяли
книги. Но чем больше я читал, тем более трудно
было жить так пусто и ненужно, как, мне казалось, живут люди.