Неточные совпадения
— «
За что?» — спрашивал я.
То представлялась скала, у подножия которой лежит наше разбитое судно, и утопающие напрасно хватаются усталыми руками
за гладкие камни; то снилось,
что я на пустом острове, выброшенный с обломком корабля, умираю с голода…
Экспедиция в Японию — не иголка: ее не спрячешь, не потеряешь. Трудно теперь съездить и в Италию, без ведома публики, тому, кто раз брался
за перо. А тут предстоит объехать весь мир и рассказать об этом так, чтоб слушали рассказ без скуки, без нетерпения. Но как и
что рассказывать и описывать? Это одно и то же,
что спросить, с какою физиономией явиться в общество?
Я старался составить себе идею о том,
что это
за работа, глядя,
что делают, но ничего не уразумел: делали все то же,
что вчера,
что, вероятно, будут делать завтра: тянут снасти, поворачивают реи, подбирают паруса.
Я вздохнул: только это и оставалось мне сделать при мысли,
что я еще два месяца буду ходить, как ребенок, держась
за юбку няньки.
Можно ли поверить,
что в Петербурге есть множество людей, тамошних уроженцев, которые никогда не бывали в Кронштадте оттого,
что туда надо ехать морем, именно оттого, зачем бы стоило съездить
за тысячу верст, чтобы только испытать этот способ путешествия?
Некоторые постоянно живут в Индии и приезжают видеться с родными в Лондон, как у нас из Тамбова в Москву. Следует ли от этого упрекать наших женщин,
что они не бывают в Китае, на мысе Доброй Надежды, в Австралии, или англичанок
за то,
что они не бывают на Камчатке, на Кавказе, в глубине азиатских степей?
«Это хорошо,
что огни потушены», — похвалил я
за предусмотрительность.
Я думал, судя по прежним слухам,
что слово «чай» у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал,
что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа
за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится дело объяснениями в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится вся программа оргии.
Взглянешь около себя и увидишь мачты, палубы, пушки, слышишь рев ветра, а невдалеке, в красноречивом безмолвии, стоят красивые скалы: не раз содрогнешься
за участь путешественников!.. Но я убедился,
что читать и слушать рассказы об опасных странствиях гораздо страшнее, нежели испытывать последние. Говорят, и умирающему не так страшно умирать, как свидетелям смотреть на это.
«Кто,
за что?» — «Терентьев, черт эдакой! увидал, сволочь!
Знаете
что, — перебил он, — пусть он продолжает потихоньку таскать по кувшину, только, ради Бога, не больше кувшина: если его Терентьев и поймает, так
что ж ему
за важность,
что лопарем ударит или затрещину даст: ведь это не всякий день…» — «А если Терентьев скажет вам, или вы сами поймаете, тогда…» — «Отправлю на бак!» — со вздохом прибавил Петр Александрович.
Между двух холмов лепилась куча домов, которые то скрывались, то появлялись из-за бахромы набегавших на берег бурунов: к вершинам холмов прилипло облако тумана. «
Что это такое?» — спросил я лоцмана. «Dover», — каркнул он. Я оглянулся налево: там рисовался неясно сизый, неровный и крутой берег Франции. Ночью мы бросили якорь на Спитгедском рейде, между островом Вайтом и крепостными стенами Портсмута.
В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю, как и
что делают, как веселятся, едят, пьют; слежу
за мимикой, ловлю эти неуловимые звуки языка, которым волей-неволей должен объясняться с грехом пополам, благословляя судьбу,
что когда-то учился ему: иначе хоть не заглядывай в Англию.
Самый Британский музеум, о котором я так неблагосклонно отозвался
за то,
что он поглотил меня на целое утро в своих громадных сумрачных залах, когда мне хотелось на свет Божий, смотреть все живое, — он разве не есть огромная сокровищница, в которой не только ученый, художник, даже просто фланер, зевака, почерпнет какое-нибудь знание, уйдет с идеей обогатить память свою не одним фактом?
Сверх того, всякому посетителю в этой прогулке предоставлено полное право наслаждаться сознанием,
что он «царь творения» — и все это
за шиллинг.
Узнав,
что вещь продана
за два шиллинга, он исподтишка шипел на жену все время, пока я был в магазине.
Но, может быть, это все равно для блага целого человечества: любить добро
за его безусловное изящество и быть честным, добрым и справедливым — даром, без всякой цели, и не уметь нигде и никогда не быть таким или быть добродетельным по машине, по таблицам, по востребованию? Казалось бы, все равно, но отчего же это противно? Не все ли равно,
что статую изваял Фидий, Канова или машина? — можно бы спросить…
Они в ссоре
за какие-то пять шиллингов и так поглощены ею,
что, о
чем ни спросишь, они сейчас переходят к жалобам одна на другую.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием,
что он прожил день по всем удобствам,
что видел много замечательного,
что у него есть дюк и паровые цыплята,
что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Проснулся он, сидит и недоумевает, как он так заспался, и не верит,
что его будили,
что солнце уж высоко,
что приказчик два раза приходил
за приказаниями,
что самовар трижды перекипел.
Барин помнит даже,
что в третьем году Василий Васильевич продал хлеб по три рубля, в прошлом дешевле, а Иван Иваныч по три с четвертью. То в поле чужих мужиков встретит да спросит, то напишет кто-нибудь из города, а не то так, видно, во сне приснится покупщик, и цена тоже. Недаром долго спит. И щелкают они на счетах с приказчиком иногда все утро или целый вечер, так
что тоску наведут на жену и детей, а приказчик выйдет весь в поту из кабинета, как будто верст
за тридцать на богомолье пешком ходил.
Хозяин осмотрел каждый уголок; нужды нет,
что хлеб еще на корню, а он прикинул в уме,
что у него окажется в наличности по истечении года, сколько он пошлет сыну в гвардию, сколько заплатит
за дочь в институт.
Про старичка, какого-нибудь Кузьму Петровича, скажут,
что у него было душ двадцать,
что холера избавила его от большей части из них,
что землю он отдает внаем
за двести рублей, которые посылает сыну, а сам «живет в людях».
За этим некуда уже тратить денег, только вот остался иностранец, который приехал учить гимнастике, да ему не повезло, а в числе гимнастических упражнений у него нет такой штуки, как выбираться из чужого города без денег, и он не знает,
что делать.
До вечера: как не до вечера! Только на третий день после того вечера мог я взяться
за перо. Теперь вижу,
что адмирал был прав, зачеркнув в одной бумаге, в которой предписывалось шкуне соединиться с фрегатом, слово «непременно». «На море непременно не бывает», — сказал он. «На парусных судах», — подумал я. Фрегат рылся носом в волнах и ложился попеременно на тот и другой бок. Ветер шумел, как в лесу, и только теперь смолкает.
Если еще при попутном ветре, так это значит мчаться во весь дух на лихой тройке, не переменяя лошадей!» Внизу,
за обедом, потом
за чашкой кофе и сигарой, а там
за книгой, и забыли про океан… да не то
что про океан, а забыли и о фрегате.
Вечером я лежал на кушетке у самой стены, а напротив была софа, устроенная кругом бизань-мачты, которая проходила через каюту вниз. Вдруг поддало, то есть шальной или, пожалуй, девятый вал ударил в корму. Все ухватились кто
за что мог. Я, прежде нежели подумал об этой предосторожности, вдруг почувствовал,
что кушетка отделилась от стены, а я отделяюсь от кушетки.
«Боже мой! кто это выдумал путешествия? — невольно с горестью воскликнул я, — едешь четвертый месяц, только и видишь серое небо и качку!» Кто-то засмеялся. «Ах, это вы!» — сказал я, увидя,
что в каюте стоит, держась рукой
за потолок, самый высокий из моих товарищей, К. И. Лосев. «Да право! — продолжал я, — где же это синее море, голубое небо да теплота, птицы какие-то да рыбы, которых, говорят, видно на самом дне?» На ропот мой как тут явился и дед.
— Вот, вот так! — учил он, опускаясь на пол. — Ай, ай! — закричал он потом, ища руками кругом,
за что бы ухватиться. Его потащило с горы, а он стремительно домчался вплоть до меня… на всегда готовом экипаже. Я только
что успел подставить ноги, чтоб он своим ростом и дородством не сокрушил меня.
В одном месте кроется целый лес в темноте, а тут вдруг обольется ярко лучами солнца, как золотом, крутая окраина с садами. Не знаешь, на
что смотреть,
чем любоваться; бросаешь жадный взгляд всюду и не поспеваешь следить
за этой игрой света, как в диораме.
Их так много накопилось в карманах всех платьев,
что лень было заняться побросать их
за борт.
И наши поехали с проводниками, которые тоже бежали рядом с лошадью, да еще в гору, —
что же у них
за легкие?
На одной вилле,
за стеной, на балконе, я видел прекрасную женскую головку; она глядела на дорогу, но так гордо, с таким холодным достоинством,
что неловко и нескромно было смотреть на нее долго. Голубые глаза, льняные волосы: должно быть, мисс или леди, но никак не синьора.
Кажется, ни
за что не умрешь в этом целебном, полном неги воздухе, в теплой атмосфере, то есть не умрешь от болезни, а от старости разве, и то когда заживешь чужой век. Однако здесь оканчивает жизнь дочь бразильской императрицы, сестра царствующего императора. Но она прибегла к целительности здешнего воздуха уже в последней крайности, как прибегают к первому знаменитому врачу — поздно: с часу на час ожидают ее кончины.
«А
за здоровье синьоры?» — спросил он, заметив,
что я пристально изучаю глазами красавицу.
«А это вы? — сказал я, —
что вы так невеселы?» — «Да вот поглядите, — отвечал он, указывая на быка, которого я в толпе народа и не заметил, —
что это
за бык?
«
Что же это? как можно?» — закричите вы на меня… «А
что ж с ним делать? не послать же в самом деле в Россию». — «В стакан поставить да на стол». — «Знаю, знаю. На море это не совсем удобно». — «Так зачем и говорить хозяйке,
что пошлете в Россию?»
Что это
за житье — никогда не солги!
Куда же делась поэзия и
что делать поэту? Он как будто остался
за штатом.
Я писал вам, как я был очарован островом (и вином тоже) Мадеры. Потом, когда она скрылась у нас из вида, я немного разочаровался.
Что это
за путешествие на Мадеру? От Испании рукой подать, всего каких-нибудь миль триста! Это госпиталь Европы.
«Пойдемте, — говорит, — таща меня
за рукав на ют, — вон это
что? глядите!..» — «Облако».
Да
что это, пассат,
что ли, дует?» — спросил я, а сам придержался
за снасть, потому
что время от времени покачивало.
Все,
что мы видим, слабо…» — «Теперь зима, январь, — говорит он, обмахиваясь фуражкой и отирая пот, капавший с небритого подбородка, — вот дайте перевалиться
за экватор, тогда будет потеплее.
«Ну
что, Петр Александрович: вот мы и
за экватор шагнули, — сказал я ему, — скоро на мысе Доброй Надежды будем!» — «Да, — отвечал он, глубоко вздохнув и равнодушно поглядывая на бирюзовую гладь вод, — оно, конечно, очень приятно…
Выйдешь на палубу, взглянешь и ослепнешь на минуту от нестерпимого блеска неба, моря; от меди на корабле, от железа отскакивают снопы лучей; палуба и та нестерпимо блещет и уязвляет глаз своей белизной. Скоро обедать; а
что будет
за обедом? Кстати, Тихменев на вахте: спросить его.
«
Что ж
за обедом?» — спросил я Петра Александровича, пользуясь отсутствием капитана.
Отстаньте от меня: вы все в беду меня вводите!» — с злобой прошептал он, отходя от меня как можно дальше, так
что чуть не шагнул
за борт.
Плетни устроены из кустов кактуса и алоэ: не дай Бог схватиться
за куст —
что наша крапива!
Табачник думал,
что бог знает как утешит меня, выдав свой товар
за английский.
Мы сели у окна
за жалюзи, потому
что хотя и было уже (у нас бы надо сказать еще) 15 марта, но день был жаркий, солнце пекло, как у нас в июле или как здесь в декабре.