Неточные совпадения
Но, к удивлению и удовольствию
моему, на длинном столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили
по рюмке, другие и не заметили его.
«Завтра на вахту рано вставать, — говорит он, вздыхая, — подложи еще подушку, повыше, да постой, не уходи, я, может быть, что-нибудь вздумаю!» Вот к нему-то я и обратился с просьбою, нельзя ли мне отпускать
по кружке пресной воды на умыванье, потому-де, что
мыло не распускается в морской воде, что я не моряк, к морскому образу жизни не привык, и, следовательно, на меня, казалось бы, строгость эта распространяться не должна.
Я в памяти своей никак не мог сжать в один узел всех заслуг покойного дюка, оттого (к стыду
моему) был холоден к его кончине, даже еще (прости мне, Господи!) подосадовал на него, что он помешал мне торжественным шествием
по улицам, а пуще всего мостками, осмотреть, что хотелось.
Подъехали к одной группе судов: «Russian frigate?» — спрашивают
мои гребцы. «No», — пронзительно доносится до нас
по ветру.
Он один приделал полки, устроил кровать, вбил гвоздей, сделал вешалку и потом принялся разбирать вещи
по порядку, с тою только разницею, что сапоги положил уже не с книгами, как прежде, а выстроил их длинным рядом на комоде и бюро, а ваксу,
мыло, щетки, чай и сахар разложил на книжной полке.
Я ахнул: платье, белье, книги, часы, сапоги, все
мои письменные принадлежности, которые я было расположил так аккуратно
по ящикам бюро, — все это в кучке валялось на полу и при каждом толчке металось то направо, то налево.
Прежде нежели я сел на лавку, проводники
мои держали уже
по кружке и пили. «A signor не хочет вина?» — спросил хозяин.
Спутники
мои беспрестанно съезжали на берег, некоторые уехали в Капштат, а я глядел на холмы, ходил
по палубе, читал было, да не читается, хотел писать — не пишется. Прошло дня три-четыре, инерция продолжалась.
Скажу только, что барон, который сначала было затруднялся,
по просьбе хозяек, петь, смело сел, и, Боже
мой, как и что он пел!
Я выскочил из-за стола, гляжу, он бежит
по коридору прямо в
мою комнату; в руках у него гром и молния, а около него распространяется облако смрадного дыма.
Долго мне будут сниться широкие сени, с прекрасной «картинкой», крыльцо с виноградными лозами, длинный стол с собеседниками со всех концов мира, с гримасами Ричарда; долго будет чудиться и «yes», и беготня Алисы
по лестницам, и крикун-англичанин, и
мое окно, у которого я любил работать, глядя на серые уступы и зеленые скаты Столовой горы и Чертова пика. Особенно еще как вспомнишь, что впереди море, море и море!
От нечего делать я оглядывал стены и вдруг вижу: над дверью что-то ползет, дальше на потолке тоже, над
моей головой, кругом
по стенам, в углах — везде. «Что это?» — спросил я слугу-португальца. Он отвечал мне что-то — я не понял. Я подошел ближе и разглядел, что это ящерицы, вершка в полтора и два величиной. Они полезны в домах, потому что истребляют насекомых.
Мы пошли назад; индиец принялся опять вопить
по книге, а другие два уселись на пятки слушать; четвертый вынес нам из ниши роз на блюде. Мы заглянули
по соседству и в малайскую мечеть. «Это я и в Казани видел», — сказал один из
моих товарищей, посмотрев на голые стены.
Все равно: я хочу только сказать вам несколько слов о Гонконге, и то единственно
по обещанию говорить о каждом месте, в котором побываем, а собственно о Гонконге сказать нечего, или если уже говорить как следует, то надо написать целый торговый или политический трактат, а это не
мое дело: помните уговор — что писать!
Устав от Кемпфера, я напал на одну старую книжку в библиотеке
моего соседа
по каюте, тоже о Японии или о Японе, как говорит заглавие, и о вине гонения на христиан, сочинения Карона и Гагенара, переведенные чрез Степана Коровина, Синбиринина и Iвана Горлiцкого.
Мы воспользовались этим случаем и стали помещать в реестрах разные вещи: трубки японские, рабочие лакированные ящики с инкрустацией и т. п. Но вместо десяти-двадцати штук они вдруг привезут три-четыре. На
мою долю досталось, однако ж, кое-что: ящик, трубка и другие мелочи. Хотелось бы выписать
по нескольку штук на каждого, но скупо возят. За ящик побольше берут
по 12 таилов (таил — около 3 р. асс.), поменьше — 8.
Судя
по тому, как плохо были сшиты
мои башмаки, я подозреваю, что их шил сам Фаддеев, хотя он и обещал дать шить паруснику.
А тепло, хорошо; дед два раза лукаво заглядывал в
мою каюту: «У вас опять тепло, — говорил он утром, — а то было засвежело». А у меня жарко до духоты. «Отлично, тепло!» — говорит он обыкновенно, войдя ко мне и отирая пот с подбородка. В самом деле 21˚
по Реом‹юру› тепла в тени.
Saddle Islands значит Седельные острова: видно уж
по этому, что тут хозяйничали англичане. Во время китайской войны английские военные суда тоже стояли здесь. Я вижу берег теперь из окна
моей каюты: это целая группа островков и камней, вроде знаков препинания; они и на карте показаны в виде точек. Они бесплодны, как большая часть островов около Китая; ветры обнажают берега. Впрочем, пишут, что здесь много устриц и — чего бы вы думали? — нарциссов!
Часов до четырех,
по обыкновению, писал и только собрался лечь, как начали делать поворот на другой галс: стали свистать, командовать; бизань-шкот и грота-брас идут чрез роульсы, привинченные к самой крышке
моей каюты, и когда потянут обе эти снасти, точно два экипажа едут
по самому черепу.
«Вы, верно,
мои бритвы взяли?» — скажет мне Крюднер, шаря
по всем углам.
Через минуту соседи
мои стали пить со мной
по рюмке, а там пошло наперекрест, кто с кем хотел.
Утром он горько жаловался мне, что
мое одеяло падало ему на голову и щекотало
по лицу.
Рано утром услыхал я шум, топот;
по временам мелькала в
мое окошечко облитая солнцем зеленая вершина знакомого холма.
У нас женщины в интересном положении, как это называют некоторые, надевают широкие блузы, а у них сильно стягиваются;
по разрешении от бремени у нас и мать и дитя
моют теплой водой (кажется, так?), а у них холодной.
Я оперся на ликейца, и он был, кажется, очень доволен этим, шел ровно и осторожно и всякий раз бросался поддерживать меня, когда я оступался или нога
моя скользила
по гладкому кораллу.
Кучер
мой,
по обыкновению всех кучеров в мире, побежал в деревенскую лавочку съесть или выпить чего-нибудь, пока я бродил
по ручью. Я воротился — его нет; около коляски собрались мальчишки, нищие и так себе тагалы с петухами под мышкой. Я доехал до речки и воротился в Манилу, к дворцу, на музыку.
А провожатый
мой все шептал мне, отворотясь в сторону, что надо прийти «прямо и просто», а куда — все не говорил, прибавил только свое: «Je vous parle franchement, vous comprenez?» — «Да не надо ли подарить кого-нибудь?» — сказал я ему наконец, выведенный из терпения. «Non, non, — сильно заговорил он, — но вы знаете сами, злоупотребления, строгости… но это ничего; вы можете все достать… вас принимал у себя губернатор — оно так, я видел вас там; но все-таки надо прийти… просто: vous comprenez?» — «Я приду сюда вечером, — сказал я решительно, устав слушать эту болтовню, — и надеюсь найти сигары всех сортов…» — «Кроме первого сорта гаванской свертки», — прибавил чиновник и сказал что-то тагалу по-испански…
По крайней мере, я так понял загадочные речи
моего провожатого. Et vous, mes amis, vous comprenez? je vous parle franchement [И вы, друзья
мои, вы понимаете? я говорю с вами откровенно. — фр.].
Кое-как мы с Фаддеевым разобрали все
по углам, но каюта
моя уменьшилась наполовину.
Тут наши матросы
мыли белье, развешивая его
по лианам.
Нет, берег, видно, нездоров мне. Пройдусь
по лесу, чувствую утомление, тяжесть; вчера заснул в лесу, на разостланном брезенте, и схватил лихорадку. Отвык совсем от берега. На фрегате, в море лучше. Мне хорошо в
моей маленькой каюте: я привык к своему уголку, где повернуться трудно; можно только лечь на постели, сесть на стул, а затем сделать шаг к двери — и все тут. Привык видеть бизань-мачту, кучу снастей, а через борт море.
Я понял, что меня обманули в
мою пользу, за что в дороге потом благодарил не раз, молча сел на лошадь и молча поехал
по крутой тропинке в гору.
По деревьям во множестве скакали зверки, которых здесь называют бурундучками, то же, кажется, что векши, и которыми занималась пристально наша собака да кучер Иван. Видели взбегавшего
по дереву будто бы соболя, а скорее черную белку. «Ах, ружье бы, ружье!» — закричали
мои товарищи.
Между тем я не заметил, что мы уж давно поднимались, что стало холоднее и что нам осталось только подняться на самую «выпуклость», которая висела над нашими головами. Я все еще не верил в возможность въехать и войти, а между тем наш караван уже тронулся при криках якутов. Камни заговорили под ногами. Вереницей, зигзагами, потянулся караван
по тропинке. Две вьючные лошади перевернулись через голову, одна с
моими чемоданами. Ее бросили на горе и пошли дальше.
Я пригласил его пить чай. «У нас чаю и сахару нет, — вполголоса сказал мне
мой человек, — все вышло». — «Как, совсем нет?» — «Всего раза на два». — «Так и довольно, — сказал я, — нас двое». — «А завтра утром что станете кушать?» Но я знал, что он любил всюду находить препятствия. «Давно ли я видел у тебя много сахару и чаю?» — заметил я. «Кабы вы одни кушали, а то
по станциям и якуты, и якутки, чтоб им…» — «Без комплиментов! давай что есть!»
В то самое время как
мои бывшие спутники близки были к гибели, я, в течение четырех месяцев, проезжал десять тысяч верст
по Сибири, от Аяна на Охотском море до Петербурга, и, в свою очередь, переживал если не страшные, то трудные, иногда и опасные в своем роде минуты.
Такое состояние духа очень наивно, но верно выразила мне одна француженка, во Франции, на морском берегу, во время сильнейшей грозы, в своем ответе на
мой вопрос, любит ли она грозу? «Oh, monsieur, c’est ma passion, — восторженно сказала она, — mais… pendant l’orage je suis toujours mal а mon aise!» [«О сударь, это
моя страсть.. но… во время грозы мне всегда не
по себе!» — фр.]
По приходе в Англию забылись и страшные, и опасные минуты, головная и зубная боли прошли, благодаря неожиданно хорошей для тамошнего климата погоде, и мы, прожив там два месяца, пустились далее. Я забыл и думать о своем намерении воротиться, хотя адмирал, узнав о
моей болезни, соглашался было отпустить меня. Вперед, дальше манило новое. Там, в заманчивой дали, было тепло и ревматизмы неведомы.
Этими фразами и словами, как бисером, унизан был весь журнал. «Боже
мой, да я ничего не понимаю! — думал я в ужасе, царапая сухим пером
по бумаге, — зачем я поехал!»
Помню я этого Терентьева, худощавого, рябого, лихого боцмана, всегда с свистком на груди и с линьком или лопарем в руках. Это тот самый, о котором я упоминал в начале путешествия и который угощал
моего Фаддеева то линьком, то лопарем
по спине, когда этот последний, радея мне (без
моей просьбы, а всегда сюрпризом), таскал украдкой пресную воду на умыванье, сверх положенного количества, из систерн во время плавания в Немецком море.
Когда не было леса
по берегам, плаватели углублялись в стороны для добывания дров. Матросы рубили дрова, офицеры таскали их на пароход. Адмирал порывался разделять их заботы, но этому все энергически воспротивились, предоставив ему более легкую и почетную работу, как-то: накрывать на стол,
мыть тарелки и чашки.