Неточные совпадения
Вам хочется знать,
как я вдруг из своей покойной комнаты, которую оставлял только в случае крайней надобности и всегда с сожалением, перешел на зыбкое лоно морей,
как, избалованнейший из всех вас городскою жизнию, обычною суетой дня и мирным спокойствием ночи, я вдруг, в один день, в один час, должен
был ниспровергнуть этот порядок и ринуться в беспорядок жизни моряка?
Бывало, не заснешь, если в комнату ворвется большая муха и с буйным жужжаньем носится, толкаясь в потолок и в окна, или заскребет мышонок в углу; бежишь от окна, если от него дует, бранишь дорогу, когда в ней
есть ухабы, откажешься ехать на вечер в конец города под предлогом «далеко ехать», боишься пропустить урочный час лечь спать; жалуешься, если от супа пахнет дымом, или жаркое перегорело, или вода не блестит,
как хрусталь…
«Да
как вы там
будете ходить — качает?» — спрашивали люди, которые находят, что если заказать карету не у такого-то каретника, так уж в ней качает.
«
Как ляжете спать, что
будете есть?
— «Я все
буду делать,
как делают там», — кротко отвечал я.
«Вот вы привыкли по ночам сидеть, а там,
как солнце село, так затушат все огни, — говорили другие, — а шум, стукотня
какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там с кругу! — пугали некоторые, — пресная вода там в редкость, все больше ром
пьют».
Мысль ехать,
как хмель, туманила голову, и я беспечно и шутливо отвечал на все предсказания и предостережения, пока еще событие
было далеко.
«Нет, не в Париж хочу, — помните, твердил я вам, — не в Лондон, даже не в Италию,
как звучно бы о ней ни
пели [А. Н. Майков — примеч.
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку,
как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать, и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я
был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась в воображении вслед за многим другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную массу годов.
Странное, однако, чувство одолело меня, когда решено
было, что я еду: тогда только сознание о громадности предприятия заговорило полно и отчетливо. Радужные мечты побледнели надолго; подвиг подавлял воображение, силы ослабевали, нервы падали по мере того,
как наступал час отъезда. Я начал завидовать участи остающихся, радовался, когда являлось препятствие, и сам раздувал затруднения, искал предлогов остаться. Но судьба, по большей части мешающая нашим намерениям, тут
как будто задала себе задачу помогать.
И люди тоже, даже незнакомые, в другое время недоступные, хуже судьбы,
как будто сговорились уладить дело. Я
был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах других мне страшно
было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел,
как пустела моя квартира,
как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
Казалось, все страхи,
как мечты, улеглись: вперед манил простор и ряд неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые небеса и воды. Но вдруг за этою перспективой возникало опять грозное привидение и росло по мере того,
как я вдавался в путь. Это привидение
была мысль:
какая обязанность лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?
Говорить ли о теории ветров, о направлении и курсах корабля, о широтах и долготах или докладывать, что такая-то страна
была когда-то под водою, а вот это дно
было наруже; этот остров произошел от огня, а тот от сырости; начало этой страны относится к такому времени, народ произошел оттуда, и при этом старательно выписать из ученых авторитетов, откуда, что и
как?
Я шел по горе; под портиками, между фестонами виноградной зелени, мелькал тот же образ; холодным и строгим взглядом следил он,
как толпы смуглых жителей юга добывали, обливаясь потом, драгоценный сок своей почвы,
как катили бочки к берегу и усылали вдаль, получая за это от повелителей право
есть хлеб своей земли.
Наконец 7 октября фрегат «Паллада» снялся с якоря. С этим началась для меня жизнь, в которой каждое движение, каждый шаг, каждое впечатление
были не похожи ни на
какие прежние.
Но ветер
был не совсем попутный, и потому нас потащил по заливу сильный пароход и на рассвете воротился, а мы стали бороться с поднявшимся бурным или,
как моряки говорят, «свежим» ветром.
Но эта первая буря мало подействовала на меня: не
бывши никогда в море, я думал, что это так должно
быть, что иначе не бывает, то
есть что корабль всегда раскачивается на обе стороны, палуба вырывается из-под ног и море
как будто опрокидывается на голову.
Офицеры объяснили мне сущую истину, мне бы следовало так и понять просто,
как оно
было сказано, — и вся тайна
была тут.
Я вздохнул: только это и оставалось мне сделать при мысли, что я еще два месяца
буду ходить,
как ребенок, держась за юбку няньки.
А примут отлично,
как хорошие знакомые; даже самолюбию их
будет приятно участие к их делу, и они познакомят вас с ним с радушием и самою изысканною любезностью.
Такой ловкости и цепкости,
какою обладает матрос вообще, а Фаддеев в особенности, встретишь разве в кошке. Через полчаса все
было на своем месте, между прочим и книги, которые он расположил на комоде в углу полукружием и перевязал, на случай качки, веревками так, что нельзя
было вынуть ни одной без его же чудовищной силы и ловкости, и я до Англии пользовался книгами из чужих библиотек.
Как ни массивен этот стол, но, при сильной качке, и его бросало из стороны в сторону, и чуть
было однажды не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола П. А. Тихменева.
«
Как же быть-то, — спросил я, — и где такие места
есть?» — «Где такие места
есть? — повторил он, — штурмана знают, туда не ходят».
«
Как же так, — говорил он всякому, кому и дела не
было до маяка, между прочим и мне, — по расчету уж с полчаса мы должны видеть его.
Зато
как навостришь уши, когда велят «брать два, три рифа», то
есть уменьшить парус.
Заговорив о парусах, кстати скажу вам,
какое впечатление сделала на меня парусная система. Многие наслаждаются этою системой, видя в ней доказательство будто бы могущества человека над бурною стихией. Я вижу совсем противное, то
есть доказательство его бессилия одолеть воду.
Есть целая теория,
как защищаться от гибели.
Да, несколько часов пробыть на море скучно, а несколько недель — ничего, потому что несколько недель уже
есть капитал, который можно употребить в дело, тогда
как из нескольких часов ничего не сделаешь.
Теперь вижу, что этого сделать не в состоянии, и потому посылаю эти письма без перемены,
как они
есть.
Дружба,
как бы она ни
была сильна, едва ли удержит кого-нибудь от путешествия. Только любовникам позволительно плакать и рваться от тоски, прощаясь, потому что там другие двигатели: кровь и нервы; оттого и боль в разлуке. Дружба вьет гнездо не в нервах, не в крови, а в голове, в сознании.
Мудрено ли, что при таких понятиях я уехал от вас с сухими глазами, чему немало способствовало еще и то, что, уезжая надолго и далеко, покидаешь кучу надоевших до крайности лиц, занятий, стен и едешь,
как я ехал, в новые, чудесные миры, в существование которых плохо верится, хотя штурман по пальцам рассчитывает, когда должны прийти в Индию, когда в Китай, и уверяет, что он
был везде по три раза.
Как я обрадовался вашим письмам — и обрадовался бескорыстно! в них нет ни одной новости, и не могло
быть: в какие-нибудь два месяца не могло ничего случиться; даже никто из знакомых не успел выехать из города или приехать туда.
Это описание достойно времен кошихинских, скажете вы, и
будете правы,
как и я
буду прав, сказав, что об Англии и англичанах мне писать нечего, разве вскользь, говоря о себе, когда придется к слову.
На эти случаи, кажется,
есть особые глаза и уши, зорче и острее обыкновенных, или
как будто человек не только глазами и ушами, но легкими и порами вбирает в себя впечатления, напитывается ими,
как воздухом.
На другой день, когда я вышел на улицу, я
был в большом недоумении: надо
было начать путешествовать в чужой стороне, а я еще не решил
как.
Чем смотреть на сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть,
как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать друг у друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один другому всякого благополучия; смотреть их походку или какую-то иноходь, и эту важность до комизма на лице, выражение глубокого уважения к самому себе, некоторого презрения или, по крайней мере, холодности к другому, но благоговения к толпе, то
есть к обществу.
В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю,
как и что делают,
как веселятся,
едят,
пьют; слежу за мимикой, ловлю эти неуловимые звуки языка, которым волей-неволей должен объясняться с грехом пополам, благословляя судьбу, что когда-то учился ему: иначе хоть не заглядывай в Англию.
«Зачем салфетка? — говорят англичане, — руки вытирать? да они не должны
быть выпачканы», так же
как и рот, особенно у англичан, которые не носят ни усов, ни бород.
Мне казалось, что любопытство у них не рождается от досуга,
как, например, у нас; оно не
есть тоже живая черта характера,
как у французов, не выражает жажды знания, а просто — холодное сознание, что то или другое полезно, а потому и должно
быть осмотрено.
Между тем общее впечатление,
какое производит наружный вид Лондона, с циркуляциею народонаселения, странно: там до двух миллионов жителей, центр всемирной торговли, а чего бы вы думали не заметно? — жизни, то
есть ее бурного брожения.
Торговля видна, а жизни нет: или вы должны заключить, что здесь торговля
есть жизнь,
как оно и
есть в самом деле.
Дурно одетых людей — тоже не видать: они, должно
быть,
как тараканы, прячутся где-нибудь в щелях отдаленных кварталов; большая часть одеты со вкусом и нарядно; остальные чисто, все причесаны, приглажены и особенно обриты.
Вы, Николай Аполлонович, с своею инвалидною бородой
были бы здесь невозможны: вам,
как только бы вы вышли на улицу, непременно подадут милостыню.
Англичане учтивы до чувства гуманности, то
есть учтивы настолько, насколько в этом действительно настоит надобность, но не суетливы и особенно не нахальны,
как французы.
Все бы это
было очень хорошо, то
есть эта практичность, но, к сожалению, тут
есть своя неприятная сторона: не только общественная деятельность, но и вся жизнь всех и каждого сложилась и действует очень практически,
как машина.
Цвет глаз и волос до бесконечности разнообразен:
есть совершенные брюнетки, то
есть с черными
как смоль волосами и глазами, и в то же время с необыкновенною белизной и ярким румянцем; потом следуют каштановые волосы, и все-таки белое лицо, и, наконец, те нежные лица — фарфоровой белизны, с тонкою прозрачною кожею, с легким розовым румянцем, окаймленные льняными кудрями, нежные и хрупкие создания с лебединою шеей, с неуловимою грацией в позе и движениях, с горделивою стыдливостью в прозрачных и чистых,
как стекло, и лучистых глазах.
Там гаснет огонь машины и зажигается другой, огонь очага или камина; там англичанин перестает
быть администратором, купцом, дипломатом и делается человеком, другом, любовником, нежным, откровенным, доверчивым, и
как ревниво охраняет он свой алтарь!
Говорят, англичанки еще отличаются величиной своих ног: не знаю, правда ли? Мне кажется, тут
есть отчасти и предубеждение, и именно оттого, что никакие другие женщины не выставляют так своих ног напоказ,
как англичанки: переходя через улицу, в грязь, они так высоко поднимают юбки, что… дают полную возможность рассматривать ноги.
24-го, в сочельник, съехал я на берег утром:
было сносно; но когда поехал оттуда… ах,
какой вечер!
как надолго останется он в памяти!
Вот я думал бежать от русской зимы и прожить два лета, а приходится, кажется, испытать четыре осени: русскую, которую уже пережил, английскую переживаю, в тропики придем в тамошнюю осень. А бестолочь
какая: празднуешь два Рождества, русское и английское, два Новые года, два Крещенья. В английское Рождество
была крайняя нужда в работе — своих рук недоставало: англичане и слышать не хотят о работе в праздник. В наше Рождество англичане пришли, да совестно
было заставлять работать своих.