Неточные совпадения
— Предки наши были умные, ловкие люди, — продолжал он, — где нельзя было брать силой и
волей, они создали систему, она обратилась в предание — и вы гибнете систематически, по преданию, как индианка, сожигающаяся
с трупом мужа…
— Можно удержаться от бешенства, — оправдывал он себя, — но от апатии не удержишься, скуку не утаишь, хоть подвинь всю свою
волю на это! А это убило бы ее:
с летами она догадалась бы… Да,
с летами, а потом примирилась бы, привыкла, утешилась — и жила! А теперь умирает, и в жизни его вдруг ложится неожиданная и быстрая драма, целая трагедия, глубокий, психологический роман.
«Леонтий, бабушка! — мечтал он, — красавицы троюродные сестры, Верочка и Марфенька! Волга
с прибрежьем, дремлющая, блаженная тишь, где не живут, а растут люди и тихо вянут, где ни бурных страстей
с тонкими, ядовитыми наслаждениями, ни мучительных вопросов, никакого движения мысли,
воли — там я сосредоточусь, разберу материалы и напишу роман. Теперь только закончу как-нибудь портрет Софьи, распрощаюсь
с ней — и dahin, dahin! [туда, туда! (нем.)]»
— На
волю: около пятидесяти душ, на
волю! — повторила она, — и даром, ничего
с них не взять?
Там, на родине, Райский,
с помощью бабушки и нескольких знакомых, устроили его на квартире, и только уладились все эти внешние обстоятельства, Леонтий принялся за свое дело,
с усердием и терпением
вола и осла вместе, и ушел опять в свою или лучше сказать чужую, минувшую жизнь.
Ему любо было пока возиться и
с бабушкой: отдавать свою
волю в ее опеку и
с улыбкой смотреть и слушать, как она учила его уму-разуму, порядку, остерегала от пороков и соблазнов, старалась свести его
с его «цыганских» понятий о жизни на свою крепкую, житейскую мудрость.
— Николай Андреич сейчас придет, — сказала Марфенька, — а я не знаю, как теперь мне быть
с ним. Станет звать в сад, я не пойду, в поле — тоже не пойду и бегать не стану. Это я все могу. А если станет смешить меня — я уж не утерплю, бабушка, — засмеюсь,
воля ваша! Или запоет, попросит сыграть: что я ему скажу?
— Буду, буду, твори свою
волю надо мной и увидишь… — опять
с увлечением заговорил он.
— Да, какое бы это было счастье, — заговорила она вкрадчиво, — жить, не стесняя
воли другого, не следя за другим, не допытываясь, что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть
с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его тайны…
— Начинается-то не
с мужиков, — говорил Нил Андреич, косясь на Райского, — а потом зло, как эпидемия, разольется повсюду. Сначала молодец ко всенощной перестанет ходить: «скучно, дескать», а потом найдет, что по начальству в праздник ездить лишнее; это, говорит, «холопство», а после в неприличной одежде на службу явится, да еще бороду отрастит (он опять покосился на Райского) — и дальше, и дальше, — и дай
волю, он тебе втихомолку доложит потом, что и Бога-то в небе нет, что и молиться-то некому!..
— Ваша
воля: вы у себя! — отвечала она и
с покорной иронией склонила голову. — А теперь, извините меня, мне хочется пораньше встать! — ласково, почти
с улыбкой, прибавила она.
— Да, это правда, бабушка, — чистосердечно сказал Райский, — в этом вы правы. Вас связывает
с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда… Они обожают вас — так… Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из жизни… Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от
воли, после отворяй двери настежь — не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь другая…
Над сравнением себя
с Гамлетом он не смеялся: «Всякий, — казалось ему, — бывает Гамлетом иногда!» Так называемая «
воля» подшучивает над всеми!
Это ум — не одной головы, но и сердца, и
воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы,
с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности большею частию бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский
с своей поэзией, да бабушка
с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом
воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Он хотел плюнуть
с обрыва — и вдруг окаменел на месте. Против его
воли, вопреки ярости, презрению, в воображении — тихо поднимался со дна пропасти и вставал перед ним образ Веры, в такой обольстительной красоте, в какой он не видал ее никогда!
Обессиленная, она впала в тяжкий сон. Истомленный организм онемел на время, помимо ее сознания и
воли. Коса у ней упала
с головы и рассыпалась по подушке. Она была бледна и спала как мертвая.
Перед ней — только одна глубокая, как могила, пропасть. Ей предстояло стать лицом к лицу
с бабушкой и сказать ей: «Вот чем я заплатила тебе за твою любовь, попечения, как наругалась над твоим доверием… до чего дошла своей
волей!..»
Он едва договорил и
с трудом вздохнул, скрадывая тяжесть этого вздоха от Веры. Голос у него дрожал против
воли. Видно было, что эта «тайна», тяжесть которой он хотел облегчить для Веры, давила теперь не одну ее, но и его самого. Он страдал — и хотел во что бы то ни стало скрыть это от нее…
Она представила себе, что должен еще перенести этот, обожающий ее друг, при свидании
с героем волчьей ямы, творцом ее падения, разрушителем ее будущности! Какой силой
воли и самообладания надо обязать его, чтобы встреча их на дне обрыва не была встречей волка
с медведем?
Прежде она дарила доверие, как будто из милости, только своей наперснице и подруге, жене священника. Это был ее каприз, она роняла крупицы. Теперь она шла искать помощи,
с поникшей головой,
с обузданной гордостью, почуя рядом силу сильнее своей и мудрость мудрее своей самолюбивой
воли.
Не полюбила она его страстью, — то есть физически: это зависит не от сознания, не от
воли, а от какого-то нерва (должно быть, самого глупого, думал Райский, отправляющего какую-то низкую функцию, между прочим влюблять), и не как друга только любила она его, хотя и называла другом, но никаких последствий от дружбы его для себя не ждала, отвергая, по своей теории, всякую корыстную дружбу, а полюбила только как «человека» и так выразила Райскому свое влечение к Тушину и в первом свидании
с ним, то есть как к «человеку» вообще.
Теперь, наблюдая Тушина ближе и совершенно бескорыстно, Райский решил, что эта мнимая «ограниченность» есть не что иное, как равновесие силы ума
с суммою тех качеств, которые составляют силу души и
воли, что и то, и другое, и третье слито у него тесно одно
с другим и ничто не выдается, не просится вперед, не сверкает, не ослепляет, а тянет к себе медленно, но прочно.
С умом у него дружно шло рядом и билось сердце — и все это уходило в жизнь, в дело, следовательно, и
воля у него была послушным орудием умственной и нравственной сил.