Неточные совпадения
Иван Иванович
был, напротив, в черном фраке. Белые перчатки и шляпа лежали около него на столе. У него лицо отличалось спокойствием или скорее равнодушным ожиданием ко всему, что
может около него происходить.
— Счастливый человек! — с завистью сказал Райский. — Если б не
было на свете скуки!
Может ли
быть лютее бича?
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий
может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не
будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
Но все-таки он еще
был недоволен тем, что
мог являться по два раза в день, приносить книги, ноты, приходить обедать запросто. Он привык к обществу новых современных нравов и к непринужденному обхождению с женщинами.
— За городом! Ты уже представляешь себе, с понятием «за городом», — и зелень, и ручьи, и пастушков, а
может быть, и пастушку… Ты артист! А ты представь себе загородное удовольствие без зелени, без цветов…
— Это правда, я глуп, смешон, — сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, —
может быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы в юбке! — Он указал на теток. — Ужели лет через пять, через десять…
— Я не проповедую коммунизма, кузина,
будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не
могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не
могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
Вы говорите, что дурно уснете — вот это и нужно: завтра не
будет,
может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой.
— Вы поэт, артист, cousin, вам,
может быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я не знаю, что еще! Вы не понимаете покойной, счастливой жизни, я не понимаю вашей…
Жаль, что ей понадобилась комедия, в которой нужны и начало и конец, и завязка и развязка, а если б она писала роман, то,
может быть, и не бросила бы.
Потом, как его
будут раздевать и у него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги, как он не
сможет сам лечь, а положит его тихонько сторож Сидорыч…
— Я слыхал, дядюшка, что художники теперь в большом уважении. Вы,
может быть, старое время вспоминаете. Из академии выходят знаменитые люди…
К ней-то приехал Райский, вступив в университет, — побывать и проститься,
может быть, надолго.
Просить бабушка не
могла своих подчиненных: это
было не в ее феодальной натуре. Человек, лакей, слуга, девка — все это навсегда, несмотря ни на что, оставалось для нее человеком, лакеем, слугой и девкой.
Ему живо представлялась картина, как ревнивый муж, трясясь от волнения, пробирался между кустов, как бросился к своему сопернику, ударил его ножом; как,
может быть, жена билась у ног его, умоляя о прощении. Но он, с пеной у рта, наносил ей рану за раной и потом, над обоими трупами, перерезал горло и себе.
Печати тонкой, артистической жизни нет: та, у кого бы она
была, не
могла бы жить этой жизнью: она задохнулась бы. Там вкус — в сервизах, экипажах, лошадях, лакеях, горничных, одетых, как балетные феи.
Райский, кружась в свете петербургской «золотой молодежи»,
бывши молодым офицером, потом молодым бюрократом, заплатил обильную дань поклонения этой красоте и, уходя, унес глубокую грусть надолго и много опытов, без которых
мог обойтись.
— Не
может быть: это двое делали, — отрывисто отвечал профессор и, отворив дверь в другую комнату, закричал: — Иван Иванович!
— Да, правда: мне, как глупой девочке,
было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет.
Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас
было иногда… очень скучно! Но он
был, кажется, очень добр и несчастлив: у него не
было родных никого. Я принимала большое участие в нем, и мне
было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
— Все собрались, тут
пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как
могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня
было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я
была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада
была, потому что он понимал музыку…
Вы не упадете, вы слишком чисты, светлы; порочны вы
быть не
можете.
— И когда я вас встречу потом,
может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и не
будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда, на улицу, захотите узнать, что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
На лице у ней он успел прочесть первые, робкие лучи жизни, мимолетные проблески нетерпения, потом тревоги, страха и, наконец, добился вызвать какое-то волнение,
может быть, бессознательную жажду любви.
Он бросил сомнение в нее, вопросы,
может быть, сожаление о даром потерянном прошлом, словом, взволновал ее. Ему снилась в перспективе страсть, драма, превращение статуи в женщину.
Там
был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, —
может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а
может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
— Я думала, ты утешишь меня. Мне так
было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все прочла, вон они, на стуле, — прибавила она. — Когда
будешь пересматривать, увидишь там мои заметки карандашом; я подчеркивала все места, где находила сходство… как ты и я… любили… Ох, устала, не
могу говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне
пить, вон там, на столе!
Она любила, ничего не требуя, ничего не желая, приняла друга, как он
есть, и никогда не представляла себе,
мог ли бы или должен ли бы он
быть иным? бывает ли другая любовь или все так любят, как она?
Он вспомнил свое забвение, небрежность, — других оскорблений
быть не
могло: сам дьявол упал бы на колени перед этим голубиным, нежным, безответным взглядом.
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это
было бы верно!.. А
мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы
было, если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он
был мрачен, жосток, сух и как,
может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в то же время близких лица… «барышни в провинции! Немного страшно:
может быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба посылает меня… А если там скука?
«Что это Кирилов нейдет? а обещал.
Может быть, он навел бы на мысль, что надо сделать, чтоб из богини вышла женщина», — подумал он.
Он вспомнил ее волнение, умоляющий голос оставить ее, уйти; как она хотела призвать на помощь гордость и не
могла; как хотела отнять руку и не отняла из его руки, как не
смогла одолеть себя… Как она
была тогда не похожа на этот портрет!
— Как, Софья Николаевна?
Может ли
быть? — говорил Аянов, глядя во все широкие глаза на портрет. — Ведь у тебя
был другой; тот, кажется, лучше: где он?
— Нет, Семен Семеныч, выше этого сюжета не
может выбрать живописец. Это не вертушка, не кокетка: она достойна
была бы вашей кисти: это идеал строгой чистоты, гордости; это богиня, хоть олимпийская… но она в вашем роде, то
есть — не от мира сего!
— Невозможно, — повторил он, — и в доказательство, что у меня нет таких колоссальных надежд, я пришел проститься с вами,
может быть, надолго.
— Последний вопрос, кузина, — сказал он вслух, — если б… — И задумался: вопрос
был решителен, — если б я не принял дружбы, которую вы подносите мне, как похвальный лист за благонравие, а задался бы задачей «
быть генералом»: что бы вы сказали?
мог ли бы,
могу ли!.. «Она не кокетка, она скажет истину!» — подумал он.
— Нет, и не
может быть! — повторила она решительно. — Вы все преувеличиваете: простая любезность вам кажется каким-то entrainement, [увлечением (фр.).] в обыкновенном внимании вы видите страсть и сами в каком-то бреду. Вы выходите из роли кузена и друга — позвольте напомнить вам.
Скажу больше: около вас, во всей вашей жизни, никогда не
было и нет,
может быть, и не
будет человека ближе к вам.
— И…
быть не
может? — все еще пытливо спрашивал он.
— Послушайте, cousin… — начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, — положим, если б… enfin si c’etait vrai [словом, если б это
была правда (фр.).] — это
быть не
может, — скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, — но что… вам… за дело после того, как…
— Да, кузина, и я вам говорю: остерегайтесь! Это опасные выходцы:
может быть, под этой интересной бледностью, мягкими кошачьими манерами кроется бесстыдство, алчность и бог знает что! Он компрометирует вас…
— А! вы защищаете его — поздравляю! Так вот на кого упали лучи с высоты Олимпа! Кузина! кузина! на ком вы удостоили остановить взоры! Опомнитесь, ради Бога! Вам ли, с вашими высокими понятиями, снизойти до какого-то безвестного выходца,
может быть самозванца-графа…
— Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина: что мне за дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, — вы почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что,
может быть, вызвал в вас… на свою шею — скажете ли вы мне!.. я стою этого.
— A la bonne heure! [В добрый час! (фр.)] — сказала она, протягивая ему руку, — и если я почувствую что-нибудь, что вы предсказывали, то скажу вам одним или никогда никому и ничего не скажу. Но этого никогда не
будет и
быть не
может! — торопливо добавила она. — Довольно, cousin, вон карета подъехала: это тетушки.
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала
может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не
будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
Все время, пока Борис занят
был с Марфенькой, бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и читала у него на лице, а теперь там
было написано много такого, чего она разобрать не
могла.
— Не устал ли ты с дороги?
Может быть, уснуть хочешь: вон ты зеваешь? — спросила она, — тогда оставим до утра.
—
Может быть, я и подписал, — сказал он, не глядя, — только не помню и не знаю что.
—
Может быть, бабушка, — равнодушно согласился он.
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а
может быть, и побольше останется: это все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая! У ней найдется угол,
есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!