Неточные совпадения
—
Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в то же время близких
лица… «барышни в провинции! Немного страшно: может быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба посылает меня… А если там скука?
Теперь он готов был влюбиться в
бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения на
лице, какое он видел теперь, ума, чего-то нового.
Все время, пока Борис занят был с Марфенькой,
бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и читала у него на
лице, а теперь там было написано много такого, чего она разобрать не могла.
Он зевнул широко, и, когда очнулся от задумчивости, перед ним
бабушка стоит со счетами, с приходо-расходной тетрадью, с деловым выражением в
лице.
Он убаюкивался этою тихой жизнью, по временам записывая кое-что в роман: черту, сцену,
лицо, записал
бабушку, Марфеньку, Леонтья с женой, Савелья и Марину, потом смотрел на Волгу, на ее течение, слушал тишину и глядел на сон этих рассыпанных по прибрежью сел и деревень, ловил в этом океане молчания какие-то одному ему слышимые звуки и шел играть и петь их, и упивался, прислушиваясь к созданным им мотивам, бросал их на бумагу и прятал в портфель, чтоб, «со временем», обработать — ведь времени много впереди, а дел у него нет.
Вера хмурится и, очевидно, страдает, что не может перемочь себя, и, наконец, неожиданно явится среди гостей — и с таким веселым
лицом, глаза теплятся таким радушием, она принесет столько тонкого ума, грации, что
бабушка теряется до испуга.
Он не сидел, не стоял на месте, то совался к
бабушке, то бежал к Марфеньке и силился переговорить обеих. Почти в одну и ту же минуту
лицо его принимало серьезное выражение, и вдруг разливался по нем смех и показывались крупные белые зубы, на которых, от торопливости его говора или от смеха, иногда вскакивал и пропадал пузырь.
А через четверть часа уже оба смирно сидели, как ни в чем не бывало, около
бабушки и весело смотрели кругом и друг на друга: он, отирая пот с
лица, она, обмахивая себе платком лоб и щеки.
Он по родству — близкое ей
лицо: он один и случайно, и по праву может и должен быть для нее этим авторитетом. И
бабушка писала, что назначает ему эту роль.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к
бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью
лицом и глазами, так что, глядя на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.
— Да, «ключи», — вдруг ухватилась за слово
бабушка и даже изменилась в
лице, — эта аллегория — что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца: что это такое, Борис Павлыч, — ты не мути моего покоя, скажи, как на духу, если знаешь что-нибудь?
И не одному только ревниво-наблюдательному взгляду Райского или заботливому вниманию
бабушки, но и равнодушному свидетелю нельзя было не заметить, что и
лицо, и фигура, и движения «лесничего» были исполнены глубокой симпатии к Вере, сдерживаемой каким-то трогательным уважением.
В
лице грозного родителя Викентьев представлял Нила Андреича. У него отняли книгу и велели сидеть смирно. Тогда он, за спиной
бабушки, сопровождал чтение одной Марфеньке видимой мимикой.
— Да, сказала бы,
бабушке на ушко, и потом спрятала бы голову под подушку на целый день. А здесь… одни — Боже мой! — досказала она, кидая взгляд ужаса на небо. — Я боюсь теперь показаться в комнату; какое у меня
лицо —
бабушка сейчас заметит.
— Вот уж и
бабушка: не рано ли стал величать? Да и к
лицу ли тебе жениться? погоди года два, три — созрей.
Наконец сама
бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, не одетую, старающуюся закрыть
лицо руками.
До света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в
лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему,
бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец человеку, женщине!».
И когда она появилась, радости и гордости Татьяны Марковны не было конца. Она сияла природной красотой, блеском здоровья, а в это утро еще лучами веселья от всеобщего участия, от множества — со всех сторон знаков внимания, не только от
бабушки, жениха, его матери, но в каждом
лице из дворни светилось непритворное дружество, ласка к ней и луч радости по случаю ее праздника.
Перед ней — только одна глубокая, как могила, пропасть. Ей предстояло стать
лицом к
лицу с
бабушкой и сказать ей: «Вот чем я заплатила тебе за твою любовь, попечения, как наругалась над твоим доверием… до чего дошла своей волей!..»
Бабушка пришла к себе с скорбным
лицом, как в воду опущенная.
Бабушка немного успокоилась, что она пришла, но в то же время замечала, что Райский меняется в
лице и старается не глядеть на Веру. В первый раз в жизни, может быть, она проклинала гостей. А они уселись за карты, будут пить чай, ужинать, а Викентьева уедет только завтра.
—
Бабушка! — говорил Райский, пугаясь выражения ее
лица и становясь на колени перед ней, — спасите Веру…
Он не узнал
бабушку. На
лице у ней легла точно туча, и туча эта была — горе, та «беда», которую он в эту ночь возложил ей на плечи. Он видел, что нет руки, которая бы сняла это горе.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта
бабушка теперь — несла святыню страдания на
лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Вера бросилась к окнам и жадно вглядывалась в это странствие
бабушки с ношей «беды». Она успела мельком уловить выражение на ее
лице и упала в ужасе сама на пол, потом встала, бегая от окна к окну, складывая вместе руки и простирая их, как в мольбе, вслед
бабушке.
Когда Вера, согретая в ее объятиях, тихо заснула,
бабушка осторожно встала и, взяв ручную лампу, загородила рукой свет от глаз Веры и несколько минут освещала ее
лицо, глядя с умилением на эту бледную, чистую красоту лба, закрытых глаз и на все, точно рукой великого мастера изваянные, чистые и тонкие черты белого мрамора, с глубоким, лежащим в них миром и покоем.
Долго после молитвы сидела она над спящей, потом тихо легла подле нее и окружила ее голову своими руками. Вера пробуждалась иногда, открывала глаза на
бабушку, опять закрывала их и в полусне приникала все плотнее и плотнее
лицом к ее груди, как будто хотела глубже зарыться в ее объятия.
— Оттуда? — повторила
бабушка, меняясь в
лице.
Сознание новой жизни, даль будущего, строгость долга, момент торжества и счастья — все придавало
лицу и красоте ее нежную, трогательную тень. Жених был скромен, почти робок; пропала его резвость, умолкли шутки, он был растроган.
Бабушка задумчиво счастлива, Вера непроницаема и бледна.
Но ни Тушин, ни Вера, ни сама Татьяна Марковна, после ее разговора с первым, не обменялись ни одним словом об этом. Туманное пятно оставалось пятном, не только для общества, но для самих действующих
лиц, то есть для Тушина и
бабушки.