Неточные совпадения
С полчаса он все лежал, мучась этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще
сделать это и после чаю, а чай можно пить, по обыкновению, в постели,
тем более что ничто не мешает думать и лежа.
— Ужас, ужас! Ну, конечно, с таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не
делает, и
тех не забудет. Как вышел срок — за отличие, так и представляет; кому не вышел срок к чину, к кресту, — деньги выхлопочет…
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он
делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут
сделать и
то и другое, он так
сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
В петербургской службе ему нечего было
делать с своею латынью и с тонкой теорией вершать по своему произволу правые и неправые дела; а между
тем он носил и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нем враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запираемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишенные силы вредить.
Тарантьев
делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и
делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме
того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
— Врешь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить не станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в
то же время и ему, разумеется, со вложением, —
тот и
сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
— И ему напиши, попроси хорошенько: «
Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а
то ничего не смыслишь. Пропащий человек! У меня наплясался бы староста: я бы ему дал! Когда туда почта?
Дальше
той строки, под которой учитель, задавая урок, проводил ногтем черту, он не заглядывал, расспросов никаких ему не
делал и пояснений не требовал. Он довольствовался
тем, что написано в тетрадке, и докучливого любопытства не обнаруживал, даже когда и не все понимал, что слушал и учил.
Захар неопрятен. Он бреется редко; и хотя моет руки и лицо, но, кажется, больше
делает вид, что моет; да и никаким мылом не отмоешь. Когда он бывает в бане,
то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
Проходя по комнате, он заденет
то ногой,
то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо в отворенную половину двери, а ударится плечом о другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина дома, или плотника, который их
делал.
У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения с ними, — и всё по милости Захара. Он свою способность брать в руки вещь прилагает ко всем вещам одинаково, не
делая никакого различия в способе обращения с
той или другой вещью.
Если ему велят вычистить, вымыть какую-нибудь вещь или отнести
то, принести это, он, по обыкновению, с ворчаньем исполнял приказание; но если б кто захотел, чтоб он потом
делал то же самое постоянно сам,
то этого уже достигнуть было невозможно.
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую службу в барском доме, был произведен в дядьки к Илье Ильичу и с
тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего не
делал.
Захар
делал ту же выкладку по пальцам.
—
То же, что другие
делают: ехать за границу!
Потом Захарка чешет голову, натягивает куртку, осторожно продевая руки Ильи Ильича в рукава, чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает Илье Ильичу, что надо
сделать то, другое: вставши поутру, умыться и т. п.
На ее взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена. Она в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего
того, что
делает жизнь так приятною в хорошем свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
Дальше он не пошел, а упрямо поворотил назад, решив, что надо
делать дело, и возвратился к отцу.
Тот дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил на все четыре стороны.
Простой,
то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь — вот что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и
сделать прямой шаг.
— Ах, Илья, Илья! — сказал Штольц. — Нет, я тебя не оставлю так. Через неделю ты не узнаешь себя. Ужо вечером я сообщу тебе подробный план о
том, что я намерен
делать с собой и с тобой, а теперь одевайся. Постой, я встряхну тебя. Захар! — закричал он. — Одеваться Илье Ильичу!
Какой первый шаг
сделать к
тому? С чего начать? Не знаю, не могу… нет… лукавлю, знаю и… Да и Штольц тут, под боком; он сейчас скажет.
Лишь только они с Анисьей принялись хозяйничать в барских комнатах вместе, Захар что ни
сделает, окажется глупостью. Каждый шаг его — все не
то и не так. Пятьдесят пять лет ходил он на белом свете с уверенностью, что все, что он ни
делает, иначе и лучше сделано быть не может.
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли,
то есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не
сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
С
тех пор не было внезапных перемен в Ольге. Она была ровна, покойна с теткой, в обществе, но жила и чувствовала жизнь только с Обломовым. Она уже никого не спрашивала, что ей
делать, как поступить, не ссылалась мысленно на авторитет Сонечки.
Жизнь ее наполнилась так тихо, незаметно для всех, что она жила в своей новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она
делала то же, что прежде, для всех других, но
делала все иначе.
— Может быть, и я со временем испытаю, может быть, и у меня будут
те же порывы, как у вас, так же буду глядеть при встрече на вас и не верить, точно ли вы передо мной… А это, должно быть, очень смешно! — весело добавила она. — Какие вы глаза иногда
делаете: я думаю, ma tante замечает.
Она усмехнулась и пошла, но из другой комнаты в щелку смотрела,
то ли
сделает Захар, что велел барин.
Как я оправдаю себя в
том, что
делаю теперь?
Обломов другую неделю не отвечает ему, между
тем даже и Ольга спрашивает, был ли он в палате. Недавно Штольц также прислал письмо и к нему и к ней, спрашивает: «Что он
делает?»
Да это все знают многие, но многие не знают, что
делать в
том или другом случае, а если и знают,
то только заученное, слышанное, и не знают, почему так, а не иначе
делают они, сошлются сейчас на авторитет тетки, кузины…
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на
той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не
делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
—
Тем хуже для вас, — сухо заметила она. — На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне
делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь уйти, — и с вами советоваться не стану.
Усмешка у ней была больше принятая форма, которою прикрывалось незнание, что в
том или другом случае надо сказать или
сделать.
По приемам Анисьи, по
тому, как она, вооруженная кочергой и тряпкой, с засученными рукавами, в пять минут привела полгода не топленную кухню в порядок, как смахнула щеткой разом пыль с полок, со стен и со стола; какие широкие размахи
делала метлой по полу и по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу — Агафья Матвеевна оценила, что такое Анисья и какая бы она великая сподручница была ее хозяйственным распоряжениям. Она дала ей с
той поры у себя место в сердце.
— Ах, нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново, говорю я, и потому некогда, невозможно было образумиться. Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за
то, что
делаем, — больше всего я.
Он бросился показывать ей квартиру, чтоб замять вопрос о
том, что он
делал эти дни. Потом она села на диван, он поместился опять на ковре, у ног ее.
— Можно, Иван Матвеевич: вот вам живое доказательство — я! Кто же я? Что я такое? Подите спросите у Захара, и он скажет вам: «Барин!» Да, я барин и
делать ничего не умею!
Делайте вы, если знаете, и помогите, если можете, а за труд возьмите себе, что хотите, — на
то и наука!
— Я не могу стоять: ноги дрожат. Камень ожил бы от
того, что я
сделала, — продолжала она томным голосом. — Теперь не
сделаю ничего, ни шагу, даже не пойду в Летний сад: все бесполезно — ты умер! Ты согласен со мной, Илья? — прибавила она потом, помолчав. — Не упрекнешь меня никогда, что я по гордости или по капризу рассталась с тобой?
Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все это
делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и
то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.
Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна. И у него не рождается никаких самолюбивых желаний, позывов, стремлений на подвиги, мучительных терзаний о
том, что уходит время, что гибнут его силы, что ничего не
сделал он, ни зла, ни добра, что празден он и не живет, а прозябает.
Обломов стал было
делать возражения, но Штольц почти насильно увез его к себе, написал доверенность на свое имя, заставил Обломова подписать и объявил ему, что он берет Обломовку на аренду до
тех пор, пока Обломов сам приедет в деревню и привыкнет к хозяйству.
— А ты
тем временем вот что
сделаешь, кум, — продолжал Тарантьев, — ты выведи какие-нибудь счеты, какие хочешь, за дрова, за капусту, ну, за что хочешь, благо Обломов теперь передал куме хозяйство, и покажи сумму в расход. А Затертый, как приедет, скажем, что привез оброчных денег столько-то и что в расход ушли.
Она была бледна в
то утро, когда открыла это, не выходила целый день, волновалась, боролась с собой, думала, что ей
делать теперь, какой долг лежит на ней, — и ничего не придумала. Она только кляла себя, зачем она вначале не победила стыда и не открыла Штольцу раньше прошедшее, а теперь ей надо победить еще ужас.
— Мучились! Это страшное слово, — почти шепотом произнес он, — это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут все! Но благодарю и за
то, — прибавил он с глубоким вздохом, — я вышел из хаоса, из
тьмы и знаю, по крайней мере, что мне
делать. Одно спасенье — бежать скорей!
— Да выпей, Андрей, право, выпей: славная водка! Ольга Сергевна тебе этакой не
сделает! — говорил он нетвердо. — Она споет Casta diva, а водки
сделать не умеет так! И пирога такого с цыплятами и грибами не
сделает! Так пекли только, бывало, в Обломовке да вот здесь! И что еще хорошо, так это
то, что не повар:
тот Бог знает какими руками заправляет пирог, а Агафья Матвевна — сама опрятность!
— Что! — говорил он, глядя на Ивана Матвеевича. — Подсматривать за Обломовым да за сестрой, какие они там пироги пекут, да и
того… свидетелей! Так тут и немец ничего не
сделает. А ты теперь вольный казак: затеешь следствие — законное дело! Небойсь, и немец струсит, на мировую пойдет.
— Ты очень хорошо знаешь, — заметил Штольц, — иначе бы не от чего было краснеть. Послушай, Илья, если тут предостережение может что-нибудь
сделать,
то я всей дружбой нашей прошу, будь осторожен…
Воспитание, образование детей, направление их жизни, конечно, не легкая и не пустая задача, но до нее еще далеко, а до
тех пор что же он будет
делать?
Она пополнела; грудь и плечи сияли
тем же довольством и полнотой, в глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость. К ней воротились
то достоинство и спокойствие, с которыми она прежде властвовала над домом, среди покорных Анисьи, Акулины и дворника. Она по-прежнему не ходит, а будто плавает, от шкафа к кухне, от кухни к кладовой, и мерно, неторопливо отдает приказания с полным сознанием
того, что
делает.
Про Захара и говорить нечего: этот из серого фрака
сделал себе куртку, и нельзя решить, какого цвета у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом спит, сидит у ворот, тупо глядя на редких прохожих, или, наконец, сидит в ближней мелочной лавочке и
делает все
то же и так же, что
делал прежде, сначала в Обломовке, потом в Гороховой.