Неточные совпадения
Так и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать
к ним
одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.
— Что! Наладили свое: «Переезжайте, говорят, нам нужно квартиру переделывать». Хотят из докторской и из этой
одну большую квартиру сделать,
к свадьбе хозяйского сына.
— В самом деле не видать книг у вас! — сказал Пенкин. — Но, умоляю вас, прочтите
одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника
к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто автор: это еще секрет.
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в
одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла
к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Но все это ни
к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились
к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее
к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в
одном департаменте, да потом и забыл о нем.
— А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных? Вот как ты помнишь, что тебе говорят! Смотри же, чтоб
к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару и пустив
одно облако дыма на воздух, а другое втянув в себя. — Курить нельзя.
Он полагал, что чиновники
одного места составляли между собою дружную, тесную семью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокойствии и удовольствиях, что посещение присутственного места отнюдь не есть обязательная привычка, которой надо придерживаться ежедневно, и что слякоть, жара или просто нерасположение всегда будут служить достаточными и законными предлогами
к нехождению в должность.
Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости
к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и
одному чиновнику и всем вместе.
Случается и то, что он исполнится презрения
к людскому пороку, ко лжи,
к клевете,
к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в
одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Этот рыцарь был и со страхом и с упреком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От
одной перешла
к нему по наследству безграничная преданность
к дому Обломовых, а от другой, позднейшей, утонченность и развращение нравов.
Он очень неловок: станет ли отворять ворота или двери, отворяет
одну половинку, другая затворяется, побежит
к той, эта затворяется.
Илья Ильич знал уже
одно необъятное достоинство Захара — преданность
к себе, и привык
к ней, считая также, с своей стороны, что это не может и не должно быть иначе; привыкши же
к достоинству однажды навсегда, он уже не наслаждался им, а между тем не мог, и при своем равнодушии
к всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.
События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от
одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах
одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в
одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за
одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь
к обычным трудам.
Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка
одного, не допускать
к лошадям,
к собакам,
к козлу, не уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Она повествует ему о подвигах наших Ахиллов и Улиссов, об удали Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, о Полкане-богатыре, о Калечище прохожем, о том, как они странствовали по Руси, побивали несметные полчища басурманов, как состязались в том, кто
одним духом выпьет чару зелена вина и не крякнет; потом говорила о злых разбойниках, о спящих царевнах, окаменелых городах и людях; наконец, переходила
к нашей демонологии,
к мертвецам,
к чудовищам и
к оборотням.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят,
одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки
к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
Так, например, однажды часть галереи с
одной стороны дома вдруг обрушилась и погребла под развалинами своими наседку с цыплятами; досталось бы и Аксинье, жене Антипа, которая уселась было под галереей с донцом, да на ту пору,
к счастью своему, пошла за мочками.
Услыхав, что
один из окрестных молодых помещиков ездил в Москву и заплатил там за дюжину рубашек триста рублей, двадцать пять рублей за сапоги и сорок рублей за жилет
к свадьбе, старик Обломов перекрестился и сказал с выражением ужаса, скороговоркой, что «этакого молодца надо посадить в острог».
Это случалось периодически
один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни
к одной лежанке, ни
к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили Господа Бога, потом напоили его мятой, там бузиной,
к вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы
одно могло быть полезно: опять играть в снежки…
— Да что ему вороны? Он на Ивана Купала по ночам в лесу
один шатается:
к ним, братцы, это не пристает. Русскому бы не сошло с рук!..
Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать
одного золотопромышленника, потом поехали
к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой
к поздней ночи.
— Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни
одного облачка, — говорил он, —
одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток,
к саду,
к полям, другая —
к деревне.
В
одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом
к своей куме, в переулок, на Выборгскую сторону, и Обломов дня три провел, как давно не проводил: без постели, без дивана, обедал у Ольгиной тетки.
Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за порыв был; и вообще, что такое для него Ольга? Уж он не анализировал, что прибавилось у него
к сердцу лишнее, какой-то комок, которого прежде не было. В нем все чувства свернулись в
один ком — стыда.
— Вы, кажется, не расположены сегодня петь? Я и просить боюсь, — спросил Обломов, ожидая, не кончится ли это принуждение, не возвратится ли
к ней веселость, не мелькнет ли хоть в
одном слове, в улыбке, наконец в пении луч искренности, наивности и доверчивости.
Он пообедал, сел
к окну. Скучно, нелепо, все
один! Опять никуда и ничего не хочется!
Он отпил чай и из огромного запаса булок и кренделей съел только
одну булку, опасаясь опять нескромности Захара. Потом закурил сигару и сел
к столу, развернул какую-то книгу, прочел лист, хотел перевернуть, книга оказалась неразрезанною.
Он вяло напился чаю, не тронул ни
одной книги, не присел
к столу, задумчиво закурил сигару и сел на диван. Прежде бы он лег, но теперь отвык, и его даже не тянуло
к подушке; однако ж он уперся локтем в нее — признак, намекавший на прежние наклонности.
Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошел
к себе в комнату — и вдруг сиянье исчезло и глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно на
одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.
Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в
одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет отправиться
к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, — вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
«Нет, побегу
к Ольге, не могу думать и чувствовать
один, — мечтал он.
Придет Анисья, будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу на весь мир, так закричу, что мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь побегу
к Ольге: там ждет меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни в
одну!..»
Захар, по обыкновению, колебля подносом, неловко подходил
к столу с кофе и кренделями. Сзади Захара, по обыкновению, высовывалась до половины из двери Анисья, приглядывая, донесет ли Захар чашки до стола, и тотчас, без шума, пряталась, если Захар ставил поднос благополучно на стол, или стремительно подскакивала
к нему, если с подноса падала
одна вещь, чтоб удержать остальные. Причем Захар разразится бранью сначала на вещи, потом на жену и замахнется локтем ей в грудь.
Когда Обломов не обедал дома, Анисья присутствовала на кухне хозяйки и, из любви
к делу, бросалась из угла в угол, сажала, вынимала горшки, почти в
одно и то же мгновение отпирала шкаф, доставала что надо и захлопывала прежде, нежели Акулина успеет понять, в чем дело.
— Ты забыл, сколько беготни, суматохи и у жениха и у невесты. А кто у меня, ты, что ли, будешь бегать по портным, по сапожникам,
к мебельщику?
Один я не разорвусь на все стороны. Все в городе узнают. «Обломов женится — вы слышали?» — «Ужели? На ком? Кто такая? Когда свадьба?» — говорил Обломов разными голосами. — Только и разговора! Да я измучусь, слягу от
одного этого, а ты выдумал: свадьба!
Лишь только он вошел в длинную аллею, он видел, как с
одной скамьи встала и пошла
к нему навстречу женщина под вуалью.
Так мечтала она, и побежала
к барону, и искусно предупредила его, чтоб он до времени об этой новости не говорил никому, решительно никому. Под этим никому она разумела
одного Обломова.
Обломов остался
один, прикладывал
к двери ухо, смотрел в щель замка, но ничего не слышно и не видно.
Но Штольц уехал в деревню
один, а Обломов остался, обещаясь приехать
к осени.
Штольц вошел в магазин и стал что-то торговать.
Одна из дам обернулась
к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую — и не узнал! Хотел броситься
к ней и остановился, стал пристально вглядываться.
Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не написали
к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На
одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.
Если же то была первая, чистая любовь, что такое ее отношения
к Штольцу? — Опять игра, обман, тонкий расчет, чтоб увлечь его
к замужеству и покрыть этим ветреность своего поведения?.. Ее бросало в холод, и она бледнела от
одной мысли.
— Кто ж будет хлопотать, если не я? — сказала она. — Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На той неделе заново вычинила куртку — опять разорвал! Что смеешься? — обратилась она
к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об
одной помочи. — Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался — признавайся?
Он смотрел на нее, слушал и вникал в смысл ее слов. Он
один, кажется, был близок
к разгадке тайны Агафьи Матвеевны, и взгляд пренебрежения, почти презрения, который он кидал на нее, говоря с ней, невольно сменился взглядом любопытства, даже участия.
Штольц уехал в тот же день, а вечером
к Обломову явился Тарантьев. Он не утерпел, чтобы не обругать его хорошенько за кума. Он не взял
одного в расчет: что Обломов, в обществе Ильинских, отвык от подобных ему явлений и что апатия и снисхождение
к грубости и наглости заменились отвращением. Это бы уж обнаружилось давно и даже проявилось отчасти, когда Обломов жил еще на даче, но с тех пор Тарантьев посещал его реже и притом бывал при других и столкновений между ними не было.
«Не правы ли они? Может быть, в самом деле больше ничего не нужно», — с недоверчивостью
к себе думал он, глядя, как
одни быстро проходят любовь как азбуку супружества или как форму вежливости, точно отдали поклон, входя в общество, и — скорей за дело!
Часто погружались они в безмолвное удивление перед вечно новой и блещущей красотой природы. Их чуткие души не могли привыкнуть
к этой красоте: земля, небо, море — все будило их чувство, и они молча сидели рядом, глядели
одними глазами и
одной душой на этот творческий блеск и без слов понимали друг друга.
— Не говори, не говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе, буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба
к нему, так из любви
к человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я
одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может быть, слезы…