Неточные совпадения
Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между
тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права,
видел он слабые намеки на отжившее величие.
— Чего вам? — сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до
того стороной, что ему приходилось
видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов, другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который
увидит его в первый раз, скажут имя его —
тот забудет сейчас, и лицо забудет; что он скажет — не заметит. Присутствие его ничего не придаст обществу, так же как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и других особенностей, как особых примет на теле, в его уме нет.
Может быть, он умел бы, по крайней мере, рассказать все, что
видел и слышал, и занять хоть этим других, но он нигде не бывал: как родился в Петербурге, так и не выезжал никуда; следовательно,
видел и слышал
то, что знали и другие.
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия,
тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал.
Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— Оставил он сыну наследства всего тысяч сорок. Кое-что он взял в приданое за женой, а остальные приобрел
тем, что учил детей да управлял имением: хорошее жалованье получал.
Видишь, что отец не виноват. Чем же теперь виноват сын?
Но как огорчился он, когда
увидел, что надобно быть, по крайней мере, землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу, а землетрясений, как на грех, в Петербурге не бывает; наводнение, конечно, могло бы тоже служить преградой, но и
то редко бывает.
Или вовсе ничего не скажет, а тайком поставит поскорей опять на свое место и после уверит барина, что это он сам разбил; а иногда оправдывается, как
видели в начале рассказа,
тем, что и вещь должна же иметь конец, хоть будь она железная, что не век ей жить.
«Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!» — подумал он,
видя, что не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот,
того и гляди, брызнут слезы.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не
то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все
видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Ребенок
видит, что и отец, и мать, и старая тетка, и свита — все разбрелись по своим углам; а у кого не было его,
тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле своей пешни, и кучер спал на конюшне.
Населилось воображение мальчика странными призраками; боязнь и тоска засели надолго, может быть навсегда, в душу. Он печально озирается вокруг и все
видит в жизни вред, беду, все мечтает о
той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, где живет Милитриса Кирбитьевна, где так хорошо кормят и одевают даром…
Илья Ильич и
увидит после, что просто устроен мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов, как только они заведутся, тотчас сажают в балаган, и разбойников — в тюрьму; но если пропадает самая вера в призраки,
то остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все
тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж
видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они
видели, что уж все начали выходить в люди,
то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состаревшимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.
И он повелительно указывал ему рукой на лестницу. Мальчик постоял с минуту в каком-то недоумении, мигнул раза два, взглянул на лакея и,
видя, что от него больше ждать нечего, кроме повторения
того же самого, встряхнул волосами и пошел на лестницу, как встрепанный.
— Нет, так, ничего, — замяла она. — Я люблю Андрея Иваныча, — продолжала она, — не за
то только, что он смешит меня, иногда он говорит — я плачу, и не за
то, что он любит меня, а, кажется, за
то… что он любит меня больше других;
видите, куда вкралось самолюбие!
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу
увидишь, что любовь, если не на деле,
то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не
увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и
то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
Барон вел процесс,
то есть заставлял какого-то чиновника писать бумаги, читал их сквозь лорнетку, подписывал и посылал
того же чиновника с ними в присутственные места, а сам связями своими в свете давал этому процессу удовлетворительный ход. Он подавал надежду на скорое и счастливое окончание. Это прекратило злые толки, и барона привыкли
видеть в доме, как родственника.
У ней лицо было другое, не прежнее, когда они гуляли тут, а
то, с которым он оставил ее в последний раз и которое задало ему такую тревогу. И ласка была какая-то сдержанная, все выражение лица такое сосредоточенное, такое определенное; он
видел, что в догадки, намеки и наивные вопросы играть с ней нельзя, что этот ребяческий, веселый миг пережит.
Она даже
видела и
то, что, несмотря на ее молодость, ей принадлежит первая и главная роль в этой симпатии, что от него можно было ожидать только глубокого впечатления, страстно-ленивой покорности, вечной гармонии с каждым биением ее пульса, но никакого движения воли, никакой активной мысли.
— Вот
видите: и я верю в это, — добавила она. — Если же это не так,
то, может быть, и я разлюблю вас, может быть, мне будет больно от ошибки и вам тоже; может быть, мы расстанемся!.. Любить два, три раза… нет, нет… Я не хочу верить этому!
Хитрость близорука: хорошо
видит только под носом, а не вдаль, и оттого часто сама попадается в
ту же ловушку, которую расставила другим.
По мере
того как она шла, лицо ее прояснялось, дыхание становилось реже и покойнее, и она опять пошла ровным шагом. Она
видела, как свято ее «никогда» для Обломова, и порыв гнева мало-помалу утихал и уступал место сожалению. Она шла все тише, тише…
У ней есть какое-то упорство, которое не только пересиливает все грозы судьбы, но даже лень и апатию Обломова. Если у ней явится какое-нибудь намерение, так дело и закипит. Только и слышишь об этом. Если и не слышишь,
то видишь, что у ней на уме все одно, что она не забудет, не отстанет, не растеряется, все сообразит и добьется, чего искала.
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на
той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром;
вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
— Нет, нет, все не
то! — говорил он с тоской. — Вот
видишь ли что… — нерешительно начал он, — мы видимся с тобой… тихонько…
Помните, Илья Ильич, — вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, — что я много выросла с
тех пор, как узнала вас, и знаю, как называется игра, в которую вы играете… но слез моих вы больше не
увидите…
Вдруг сзади его скрипнула дверь, и в комнату вошла
та самая женщина, которую он
видел с голой шеей и локтями.
До сих пор он с «братцем» хозяйки еще не успел познакомиться. Он
видел только, и
то редко, с постели, как, рано утром, мелькал сквозь решетку забора человек, с большим бумажным пакетом под мышкой, и пропадал в переулке, и потом, в пять часов, мелькал опять, с
тем же пакетом, мимо окон, возвращаясь,
тот же человек и пропадал за крыльцом. Его в доме не было слышно.
Обломов и про деньги забыл; только когда, на другой день утром,
увидел мелькнувший мимо окон пакет братца, он вспомнил про доверенность и просил Ивана Матвеевича засвидетельствовать ее в палате.
Тот прочитал доверенность, объявил, что в ней есть один неясный пункт, и взялся прояснить.
И Анисья, в свою очередь, поглядев однажды только, как Агафья Матвеевна царствует в кухне, как соколиными очами, без бровей,
видит каждое неловкое движение неповоротливой Акулины; как гремит приказаниями вынуть, поставить, подогреть, посолить, как на рынке одним взглядом и много-много прикосновением пальца безошибочно решает, сколько курице месяцев от роду, давно ли уснула рыба, когда сорвана с гряд петрушка или салат, — она с удивлением и почтительною боязнью возвела на нее глаза и решила, что она, Анисья, миновала свое назначение, что поприще ее — не кухня Обломова, где торопливость ее, вечно бьющаяся, нервическая лихорадочность движений устремлена только на
то, чтоб подхватить на лету уроненную Захаром тарелку или стакан, и где опытность ее и тонкость соображений подавляются мрачною завистью и грубым высокомерием мужа.
Ему было очень скучно не
видеть Ольги в неположенные дни, не слышать ее голоса, не читать в глазах все
той же, неизменяющейся ласки, любви, счастья.
Да и Василиса не поверила, — скороговоркой продолжала она, — она еще в успеньев день говорила ей, а Василисе рассказывала сама няня, что барышня и не думает выходить замуж, что статочное ли дело, чтоб ваш барин давно не нашел себе невесты, кабы захотел жениться, и что еще недавно она
видела Самойлу, так
тот даже смеялся этому: какая, дескать, свадьба?
— Вот
видишь… — начала она серьезно, — я за
тем звала тебя сегодня сюда, чтоб сказать тебе…
Обломов боялся, чтоб и ему не пришлось идти по мосткам на
ту сторону, спрятался от Никиты, написав в ответ, что у него сделалась маленькая опухоль в горле, что он не решается еще выходить со двора и что «жестокая судьба лишает его счастья еще несколько дней
видеть ненаглядную Ольгу».
Он рассказал ей все, что слышал от Захара, от Анисьи, припомнил разговор франтов и заключил, сказав, что с
тех пор он не спит, что он в каждом взгляде
видит вопрос, или упрек, или лукавые намеки на их свидания.
Что ж ты удивляешься, что в
те дни, когда не
вижу тебя, я засыпаю и падаю?
В ее суетливой заботливости о его столе, белье и комнатах он
видел только проявление главной черты ее характера, замеченной им еще в первое посещение, когда Акулина внесла внезапно в комнату трепещущего петуха и когда хозяйка, несмотря на
то, что смущена была неуместною ревностью кухарки, успела, однако, сказать ей, чтоб она отдала лавочнику не этого, а серого петуха.
И главное, все это делалось покойно: не было у него ни опухоли у сердца, ни разу он не волновался тревогой о
том,
увидит ли он хозяйку или нет, что она подумает, что сказать ей, как отвечать на ее вопрос, как она взглянет, — ничего, ничего.
— Не говори, не поминай! — торопливо перебил его Обломов, — я и
то вынес горячку, когда
увидел, какая бездна лежит между мной и ею, когда убедился, что я не стою ее… Ах, Андрей! если ты любишь меня, не мучь, не поминай о ней: я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить… право, я не очень виноват…
— Погоди, дай еще подумать. Да, тут нечего уничтожить, тут закон. Так и быть, кум, скажу, и
то потому, что ты нужен; без тебя неловко. А
то,
видит Бог, не сказал бы; не такое дело, чтоб другая душа знала.
—
Видите, что я не кокетничаю! — смеялся он, довольный, что поймал ее. — Ведь нам, после нынешнего разговора, надо быть иначе друг с другом: мы оба уж не
те, что были вчера.
— Вы бы лучше с братцем переговорили, — повторяла она, — а
то я одета-то не так… все на кухне, нехорошо, как чужие
увидят: осудят.
Глядел он на браки, на мужей, и в их отношениях к женам всегда
видел сфинкса с его загадкой, все будто что-то непонятное, недосказанное; а между
тем эти мужья не задумываются над мудреными вопросами, идут по брачной дороге таким ровным, сознательным шагом, как будто нечего им решать и искать.
— Я счастлива! — шептала она, окидывая взглядом благодарности свою прошедшую жизнь, и, пытая будущее, припоминала свой девический сон счастья, который ей снился когда-то в Швейцарии,
ту задумчивую, голубую ночь, и
видела, что сон этот, как тень, носится в жизни.
Природа говорила все одно и
то же; в ней
видела она непрерывное, но однообразное течение жизни, без начала, без конца.
— Я думал… — говорил он медленно, задумчиво высказываясь и сам не доверяя своей мысли, как будто тоже стыдясь своей речи, — вот
видишь ли… бывают минуты…
то есть я хочу сказать, если это не признак какого-нибудь расстройства, если ты совершенно здорова,
то, может быть, ты созрела, подошла к
той поре, когда остановился рост жизни… когда загадок нет, она открылась вся…
А если огонь не угаснет, жизнь не умрет, если силы устоят и запросят свободы, если она взмахнет крыльями, как сильная и зоркая орлица, на миг полоненная слабыми руками, и ринется на
ту высокую скалу, где
видит орла, который еще сильнее и зорче ее?.. Бедный Илья!