Неточные совпадения
Пана обокрал на дороге какой-то цыган и продал свитку перекупке; та привезла ее снова на Сорочинскую ярмарку, но с тех пор
уже никто ничего не
стал покупать у ней.
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит
уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно
становится сердцу, и нечем помочь ему.
Петро хотел было спросить… глядь — и нет
уже его. Подошел к трем пригоркам; где же цветы? Ничего не видать. Дикий бурьян чернел кругом и глушил все своею густотою. Но вот блеснула на небе зарница, и перед ним показалась целая гряда цветов, все чудных, все невиданных; тут же и простые листья папоротника. Поусомнился Петро и в раздумье
стал перед ними, подпершись обеими руками в боки.
Уже хотел он было достать его рукою, но сундук
стал уходить в землю, и все, чем далее, глубже, глубже; а позади его слышался хохот, более схожий с змеиным шипеньем.
Огромный огненный месяц величественно
стал в это время вырезываться из земли. Еще половина его была под землею, а
уже весь мир исполнился какого-то торжественного света. Пруд тронулся искрами. Тень от деревьев ясно
стала отделяться на темной зелени.
— Так бы, да не так вышло: с того времени покою не было теще. Чуть только ночь, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку держит в зубах. Днем все покойно, и слуху нет про него; а только
станет примеркать — погляди на крышу,
уже и оседлал, собачий сын, трубу.
Только
станет в поле примеркать, чтобы ты был
уже наготове.
К счастью еще, что у ведьмы была плохая масть; у деда, как нарочно, на ту пору пары.
Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь такая лезет, что дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел
уже так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это что? Э-э, верно, что-нибудь да не так!» Вот дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
— Нет, этого мало! — закричал дед, прихрабрившись и надев шапку. — Если сейчас не
станет передо мною молодецкий конь мой, то вот убей меня гром на этом самом нечистом месте, когда я не перекрещу святым крестом всех вас! — и
уже было и руку поднял, как вдруг загремели перед ним конские кости.
Вдруг, с противной стороны, показалось другое пятнышко, увеличилось,
стало растягиваться, и
уже было не пятнышко.
— Видишь, какой ты! Только отец мой сам не промах. Увидишь, когда он не женится на твоей матери, — проговорила, лукаво усмехнувшись, Оксана. — Однако ж дивчата не приходят… Что б это значило? Давно
уже пора колядовать. Мне
становится скучно.
А пойдет ли, бывало, Солоха в праздник в церковь, надевши яркую плахту с китайчатою запаскою, а сверх ее синюю юбку, на которой сзади нашиты были золотые усы, и
станет прямо близ правого крылоса, то дьяк
уже верно закашливался и прищуривал невольно в ту сторону глаза; голова гладил усы, заматывал за ухо оселедец и говорил стоявшему близ его соседу: «Эх, добрая баба! черт-баба!»
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер
стал резать прямо в глаза, как Чуб
уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже на голову капелюхи, [Капелюха — шапка с наушниками.] угощал побранками себя, черта и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень рад был поднявшейся метели. До дьяка еще оставалось в восемь раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий снег ничего не было видно.
Однако ж мало спустя он ободрился и
уже стал подшучивать над чертом.
Пан Данило
стал вглядываться и не заметил
уже на нем красного жупана; вместо того показались на нем широкие шаровары, какие носят турки; за поясом пистолеты; на голове какая-то чудная шапка, исписанная вся не русскою и не польскою грамотою.
И чудится пану Даниле (тут он
стал щупать себя за усы, не спит ли), что
уже не небо в светлице, а его собственная опочивальня: висят на стене его татарские и турецкие сабли; около стен полки, на полках домашняя посуда и утварь; на столе хлеб и соль; висит люлька… но вместо образов выглядывают страшные лица; на лежанке… но сгустившийся туман покрыл все, и
стало опять темно.
— Какой же сон,
уж не этот ли? — И
стал Бурульбаш рассказывать жене своей все им виденное.
Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей с святой книги.
Уже много лет, как он затворился в своей пещере.
Уже сделал себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и
стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святой схимник в первый раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились; страшный огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на душу уродливое его лицо.
Стал он карабкаться, с сыном за плечами, вверх; немного
уже не добрался, поднял глаза и увидел, что Петро наставил пику, чтобы столкнуть его назад.
Уже слепец кончил свою песню;
уже снова
стал перебирать струны;
уже стал петь смешные присказки про Хому и Ерему, про Сткляра Стокозу… но старые и малые все еще не думали очнуться и долго стояли, потупив головы, раздумывая о страшном, в старину случившемся деле.
Вот каждый, взявши по дыне, обчистил ее чистенько ножиком (калачи все были тертые, мыкали немало, знали
уже, как едят в свете; пожалуй, и за панский стол хоть сейчас готовы сесть), обчистивши хорошенько, проткнул каждый пальцем дырочку, выпил из нее кисель,
стал резать по кусочкам и класть в рот.
— Вишь! —
стал дед и руками подперся в боки, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. — Клад! — закричал дед. — Я ставлю бог знает что, если не клад! — и
уже поплевал было в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. — Эх, жаль! ну, кто знает, может быть, стоит только поднять дерн, а он тут и лежит, голубчик! Нечего делать, назначить, по крайней мере, место, чтобы не позабыть после!
— Не спрашивай, — сказал он, завертываясь еще крепче, — не спрашивай, Остап; не то поседеешь! — И захрапел так, что воробьи, которые забрались было на баштан, поподымались с перепугу на воздух. Но где
уж там ему спалось! Нечего сказать, хитрая была бестия, дай Боже ему царствие небесное! — умел отделаться всегда. Иной раз такую запоет песню, что губы
станешь кусать.
На другой день проснулся, смотрю:
уже дед ходит по баштану как ни в чем не бывало и прикрывает лопухом арбузы. За обедом опять старичина разговорился,
стал пугать меньшего брата, что он обменяет его на кур вместо арбуза; а пообедавши, сделал сам из дерева пищик и начал на нем играть; и дал нам забавляться дыню, свернувшуюся в три погибели, словно змею, которую называл он турецкою. Теперь таких дынь я нигде и не видывал. Правда, семена ему что-то издалека достались.
— Черт с тобою! — сказал дед, бросив котел. — На тебе и клад твой! Экая мерзостная рожа! — и
уже ударился было бежать, да огляделся и
стал, увидевши, что все было по-прежнему. — Это только пугает нечистая сила!
«Куда это зашел дед?» — думали мы, дожидаясь часа три.
Уже с хутора давно пришла мать и принесла горшок горячих галушек. Нет да и нет деда!
Стали опять вечерять сами. После вечера вымыла мать горшок и искала глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг все были гряды, как видит, идет, прямо к ней навстречу кухва. На небе было-таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее.