Неточные совпадения
Мужик оглянулся и
хотел что-то промолвить дочери, но в стороне послышалось слово «пшеница». Это магическое слово заставило его в ту же минуту присоединиться к двум громко разговаривавшим негоциантам, и приковавшегося к ним внимания уже ничто
не в состоянии было развлечь. Вот что говорили негоцианты о пшенице.
«Да, говорите себе что
хотите, — думал про себя отец нашей красавицы,
не пропускавший ни одного слова из разговора двух негоциантов, — а у меня десять мешков есть в запасе».
— Я
не злопамятен, Солопий. Если
хочешь, я освобожу тебя! — Тут он мигнул хлопцам, и те же самые, которые сторожили его, кинулись развязывать. — За то и ты делай, как нужно: свадьбу! — да и попируем так, чтобы целый год болели ноги от гопака.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже
хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя!
не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце
не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха,
не будь я Терентий Корж, если
не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Петро
хотел было спросить… глядь — и нет уже его. Подошел к трем пригоркам; где же цветы? Ничего
не видать. Дикий бурьян чернел кругом и глушил все своею густотою. Но вот блеснула на небе зарница, и перед ним показалась целая гряда цветов, все чудных, все невиданных; тут же и простые листья папоротника. Поусомнился Петро и в раздумье стал перед ними, подпершись обеими руками в боки.
В испуге выбежала она в сени; но, опомнившись немного,
хотела было помочь ему; напрасно! дверь захлопнулась за нею так крепко, что
не под силу было отпереть.
Голова стал бледен как полотно; винокур почувствовал холод, и волосы его, казалось,
хотели улететь на небо; ужас изобразился в лице писаря; десятские приросли к земле и
не в состоянии были сомкнуть дружно разинутых ртов своих: перед ними стояла свояченица.
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к голове, который попятился назад и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты
хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я
не знаю, о чем говорил ты сего вечера с Ганною? О! я знаю все. Меня трудно провесть и
не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после
не прогневайся…
— «А вследствие того, приказываю тебе сей же час женить твоего сына, Левка Макогоненка, на козачке из вашего же села, Ганне Петрыченковой, а также починить мосты на столбовой дороге и
не давать обывательских лошадей без моего ведома судовым паничам,
хотя бы они ехали прямо из казенной палаты. Если же, по приезде моем, найду оное приказание мое
не приведенным в исполнение, то тебя одного потребую к ответу. Комиссар, отставной поручик Козьма Деркач-Дришпановский».
— Вот что! — сказал голова, разинувши рот. — Слышите ли вы, слышите ли: за все с головы спросят, и потому слушаться! беспрекословно слушаться!
не то, прошу извинить… А тебя, — продолжал он, оборотясь к Левку, — вследствие приказания комиссара, —
хотя чудно мне, как это дошло до него, — я женю; только наперед попробуешь ты нагайки! Знаешь — ту, что висит у меня на стене возле покута? Я поновлю ее завтра… Где ты взял эту записку?
Близорукий,
хотя бы надел на нос вместо очков колеса с комиссаровой брички, и тогда бы
не распознал, что это такое.
Сказавши это, он уже и досадовал на себя, что сказал. Ему было очень неприятно тащиться в такую ночь; но его утешало то, что он сам нарочно этого
захотел и сделал-таки
не так, как ему советовали.
— Прощай, Оксана! Ищи себе какого
хочешь жениха, дурачь кого
хочешь; а меня
не увидишь уже больше на этом свете.
Мороз подрал по коже кузнеца; испугавшись и побледнев,
не знал он, что делать; уже
хотел перекреститься… Но черт, наклонив свое собачье рыльце ему на правое ухо, сказал...
Шинкарка никаким образом
не решалась ему верить в долг; он
хотел было дожидаться, авось-либо придет какой-нибудь набожный дворянин и попотчует его; но, как нарочно, все дворяне оставались дома и, как честные христиане, ели кутью посреди своих домашних.
— Вишь, какого человека кинуло в мешок! — сказал ткач, пятясь от испугу. — Хоть что
хочешь говори, хоть тресни, а
не обошлось без нечистой силы. Ведь он
не пролезет в окошко!
— А ты думал кто? — сказал Чуб, усмехаясь. — Что, славную я выкинул над вами штуку? А вы небось
хотели меня съесть вместо свинины? Постойте же, я вас порадую: в мешке лежит еще что-то, — если
не кабан, то, наверно, поросенок или иная живность. Подо мною беспрестанно что-то шевелилось.
Он
хотел не то сказать, он
хотел спросить: «Как ты, голова, залез в этот мешок?» — но сам
не понимал, как выговорил совершенно другое.
— Та спасиби, мамо!Провиянт дают хороший,
хотя бараны здешние совсем
не то, что у нас на Запорожье, — почему ж
не жить как-нибудь?..
—
Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет! — говорил он, указывая по сторонам. — Это колдун
хочет устрашить людей, чтобы никто
не добрался до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына! — При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам. — Что, Иван, ты
не боишься колдунов? «Нет, говори, тятя, я козак». Полно же, перестань плакать! домой приедем! Приедем домой — мать накормит кашей, положит тебя спать в люльку, запоет...
Сперва было я ему
хотел поверить все, что лежит на сердце, да
не берет что-то, и речь заикнулась.
— Думай себе что
хочешь, — сказал Данило, — думаю и я себе. Слава богу, ни в одном еще бесчестном деле
не был; всегда стоял за веру православную и отчизну, —
не так, как иные бродяги таскаются бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать
не ими засеянное жито. На униатов [Униаты — принявшие унию, то есть объединение православной церкви с католической под властью римского папы.] даже
не похожи:
не заглянут в Божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются.
— Дочь, Христа ради! и свирепые волченята
не станут рвать свою мать, дочь,
хотя взгляни на преступного отца своего! — Она
не слушает и идет. — Дочь, ради несчастной матери!.. — Она остановилась. — Приди принять последнее мое слово!
— Зачем ты зовешь меня, богоотступник?
Не называй меня дочерью! Между нами нет никакого родства. Чего ты
хочешь от меня ради несчастной моей матери?
— Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться Богу.
Не только скоромного,
не возьму рыбы в рот!
не постелю одежды, когда стану спать! и все буду молиться, все молиться! И когда
не снимет с меня милосердие Божие
хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену;
не возьму ни пищи, ни пития и умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду.
—
Хотя я отопру, но мне
не расковать твоих цепей.
И все мертвецы вскочили в пропасть, подхватили мертвеца и вонзили в него свои зубы. Еще один, всех выше, всех страшнее,
хотел подняться из земли; но
не мог,
не в силах был этого сделать, так велик вырос он в земле; а если бы поднялся, то опрокинул бы и Карпат, и Седмиградскую и Турецкую землю; немного только подвинулся он, и пошло от того трясение по всей земле. И много поопрокидывалось везде хат. И много задавило народу.
Та мука для него будет самая страшная: ибо для человека нет большей муки, как
хотеть отмстить и
не мочь отмстить».
Иван Федорович,
хотя и держался справедливости, но на эту пору был голоден и
не мог противиться обольщению: взял блин, поставил перед собою книгу и начал есть.
По приезде домой жизнь Ивана Федоровича решительно изменилась и пошла совершенно другою дорогою. Казалось, натура именно создала его для управления осьмнадцатидушным имением. Сама тетушка заметила, что он будет хорошим хозяином,
хотя, впрочем,
не во все еще отрасли хозяйства позволяла ему вмешиваться. «Воно ще молода дытына, — обыкновенно она говаривала, несмотря на то что Ивану Федоровичу было без малого сорок лет, — где ему все знать!»
В непродолжительном времени об Иване Федоровиче везде пошли речи как о великом хозяине. Тетушка
не могла нарадоваться своим племянником и никогда
не упускала случая им похвастаться. В один день, — это было уже по окончании жатвы, и именно в конце июля, — Василиса Кашпоровна, взявши Ивана Федоровича с таинственным видом за руку, сказала, что она теперь
хочет поговорить с ним о деле, которое с давних пор уже ее занимает.
— Я знаю, это вам тетушка успела наговорить. Это ложь, ей-богу, ложь! Никакой дарственной записи дядюшка
не делал.
Хотя, правда, в завещании и упоминается о какой-то записи; но где же она? никто
не представил ее. Я вам это говорю потому, что искренно желаю вам добра. Ей-богу, это ложь!
— А! — сказала тетушка, будучи довольна замечанием Ивана Федоровича, который, однако ж,
не имел и в мыслях сказать этим комплимент. — Какое ж было на ней платье?
хотя, впрочем, теперь трудно найти таких плотных материй, какая вот хоть бы, например, у меня на этом капоте. Но
не об этом дело. Ну, что ж, ты говорил о чем-нибудь с нею?
— Насчет гречихи я
не могу вам сказать: это часть Григория Григорьевича. Я уже давно
не занимаюсь этим; да и
не могу: уже стара! В старину у нас, бывало, я помню, гречиха была по пояс, теперь бог знает что.
Хотя, впрочем, и говорят, что теперь все лучше. — Тут старушка вздохнула; и какому-нибудь наблюдателю послышался бы в этом вздохе вздох старинного осьмнадцатого столетия.
Иван Федорович немного ободрился и
хотел было начать разговор; но казалось, что все слова свои растерял он на дороге. Ни одна мысль
не приходила на ум.
Как только встал он поутру, тотчас обратился к гадательной книге, в конце которой один добродетельный книгопродавец, по своей редкой доброте и бескорыстию, поместил сокращенный снотолкователь. Но там совершенно
не было ничего, даже
хотя немного похожего на такой бессвязный сон.
Только что дошел, однако ж, до половины и
хотел разгуляться и выметнуть ногами на вихорь какую-то свою штуку, —
не подымаются ноги, да и только!
— Отворотился хоть бы в сторону, когда
хочешь чихнуть! — проговорил дед, протирая глаза. Осмотрелся — никого нет. — Нет,
не любит, видно, черт табаку! — продолжал он, кладя рожок в пазуху и принимаясь за заступ. — Дурень же он, а такого табаку ни деду, ни отцу его
не доводилось нюхать!