Неточные совпадения
За что изъяты стремящиеся от блага обоих
миров: прошедшего, умершего, вызываемого ими иногда, но являющегося в саване,
и настоящего, для них не родившегося?
Возле дилетантов доживают свой век романтики, запоздалые представители прошедшего, глубоко скорбящие об умершем
мире, который им казался вечным; они не хотят с новым иметь дела иначе как с копьем в руке: верные преданию средних веков, они похожи на Дон-Кихота
и скорбят о глубоком падении людей, завернувшись в одежды печали
и сетования.
Потери видны, приобретений нет; поднимаемся в какую-то изреженную среду, в какой-то
мир бесплотных абстракций, важная торжественность кажется суровою холодностью; с каждым шагом уносишься более
и более в это воздушное море — становится страшно просторно, тяжело дышать
и безотрадно, берега отдаляются, исчезают, — с ними исчезают все образы, навеянные мечтами, с которыми сжилось сердце; ужас объемлет душу: Lasciate ogni speranza voi ch'entrate!
Сколько прожил скорбного, страдал, унывал, лил слез
и крови дух человечества, пока отрешил мышление от всего временного
и одностороннего
и начал понимать себя сознательной сущностью
мира!
Борьба эта будто явилась с того света, чтоб присутствовать при вступлении в отрочество нового
мира, передать ему владычество от имени двух предшествовавших, от имени отца
и деда,
и увидеть, что для мертвых нет больше владений в
мире жизни.
Франция увлеклась готизмом, так, как увлеклась античным
миром, по чрезвычайной восприимчивости
и живости, не опускаясь во всю глубь.
Внутри Германии была другая Германия —
мир ученых
и художников, — они не имели никакого истинного отношения между собою.
Мистицизм снова вошел в моду; дикий огонь преследования блеснул в глазах мирных германцев,
и фактически реформационный
мир возвратился в идее к католическому миросозерцанию.
Пока классицизм
и романтизм воевали, один, обращая
мир в античную форму, другой — в рыцарство, возрастало более
и более нечто сильное, могучее; оно прошло между ними,
и они не узнали властителя по царственному виду его; оно оперлось одним локтем на классиков, другим на романтиков
и стало выше их — как «власть имущее»; признало тех
и других
и отреклось от них обоих: это была внутренняя мысль, живая Психея современного нам
мира.
Классики, верные преданиям древнего
мира, с гордой веротерпимостью
и с сардонической улыбкой посматривали на идеологов
и, чрезвычайно занятые опытами, специальными предметами, редко являлись на арену.
Классицизм
и романтизм принадлежат двум великим прошедшим; с каким бы усилием их ни воскрешали, они останутся тенями усопших, которым нет места в современном
мире.
Греко-римский
мир был, по превосходству, реалистический; он любил
и уважал природу, он жил с нею заодно, он считал высшим благом существовать; космос был для него истина, за пределами которой он ничего не видал,
и космос ему довлел именно потому, что требования были ограниченны.
От природы
и чрез нее достигал древний
мир до духа
и оттого не достиг до единого духа.
Древний
мир поставил внешнее на одну доску с внутренним — так оно
и есть в природе, но не так в истине — дух господствует над формой.
Апотеоза Неронов, Клавдиев
и деспотизм их — были ироническим отрицанием одного из главнейших начал эллинского
мира в нем самом.
Тогда наступило время смерти для него
и время рождения иного
мира.
Он прозябал пятнадцать столетий для того, чтоб германский
мир имел время укрепить свою мысль
и приобрести умение воспользоваться им.
Постигнув свою бесконечность, свое превосходство над природою, человек хотел пренебрегать ею,
и индивидуальность, затерянная в древнем
мире, получила беспредельные права; раскрылись богатства души, о которых тот
мир и не подозревал.
Веря в божественное искупление, в то же время принимали, что современный
мир и человек под непосредственным гневом божиим.
Новый
мир требовал иной плоти; ему нужна была форма более светлая, не только стремящаяся, но
и наслаждающаяся, не только подавляющая величием, но
и успокаивающая гармонией.
Ариосто, играя, улыбаясь, рассказывает о своем Орланде; Сервантес со злой иронией объявляет
миру бессилие
и несвоевременность его...
Католицизм обновился, поюнел в этом бою, протестантизм мужал
и окрепал; но новый
мир не принадлежал исключительно ни тому, ни другому.
Романтизм
и классицизм должны были найти гроб свой в новом
мире,
и не один гроб — в нем они должны были найти свое бессмертие.
Юношество, время первой любви, неведения жизни располагает к романтизму; романтизм благотворен в это время: он очищает, облагораживает душу, выжигает из нее животность
и грубые желания; душа моется, расправляет крылья в этом море светлых
и непорочных мечтаний, в этих возношениях себя в
мир горний, поправший в себе случайное, временное, ежедневность.
И разве для Шиллера было что-нибудь чуждое в классическом
мире, — для него, переводившего Расина, Софокла, Виргилия?
Так, у касты ученых, у людей знания в средних веках, даже до XVII столетия, окруженных грубыми
и дикими понятиями, хранилось
и святое наследие древнего
мира,
и воспоминание прошедших деяний,
и мысль эпохи; они в тиши работали, боясь гонений, преследований, —
и слава после озарила скрытый труд их.
Каста ученых нашего времени образовалась после Реформации
и всего более в
мире реформационном.
Об ученых корпорациях в средних веках
и в католическом
мире мы упомянули; их не надо смешивать с новой кастой ученых, выращенной в Германии в последние века.
Каста ученых, образовавшаяся в
мире реформационном, никогда не имела силы ни составить точно замкнутую в себе твердую
и ведающую свои пределы корпорацию, ни распуститься в массы.
Никакая блестящая всеобщность, с своей стороны, не составит полного, наукообразного знания, если, заключенная в ледяную область отвлечений, она не имеет силы воплотиться, раскрыться из рода в вид, из всеобщего в личное, если необходимость индивидуализации, если переход в
мир событий
и действий не заключен во внутренней потребности ее, с которой она не может совладеть.
Она поняла, сознала, развила истину разума как предлежащей действительности; она освободила мысль
мира из события
мира, освободила все сущее от случайности, распустила все твердое
и неподвижное, прозрачным сделала темное, свет внесла в мрак, раскрыла вечное во временном, бесконечное в конечном
и признала их необходимое сосуществование; наконец, она разрушила китайскую стену, делившую безусловное, истину от человека,
и на развалинах ее водрузила знамя самозаконности разума.
В противоположность этим скупцам
и эгоистам нравственного
мира есть моты
и расточители, не ставящие ни во что ни себя, ни свое достояние; радостно бегут они к самоуничтожению во всеобщем
и при первом слове бросают
и убеждения свои
и свою личность, как черное белье.
Для получения действительно сущего результата буква заменяется цифрой, формула получает живую особность, уносится в
мир событий, из которого вышла, движется
и оканчивается практическим результатом, не уничтожая, с своей стороны, формулу.
Формалистам, вечно находящимся в
мире отвлеченном, уступка личностью ничего не значит,
и потому они через такую уступку ничего не приобретают; они забывают жизнь
и деятельность; лиризм
и страстность их удовлетворяются отвлеченным пониманием, оттого им не стоит ни труда, ни страданий пожертвовать личным благом своим.
Но он дошел до Люцифера,
и тогда поднялся через светлое чистилище в сферу вечного блаженства бесплотной жизни, узнал, что есть
мир, в котором человек счастлив, отрешенный от земли, —
и воротился в жизнь
и понес ее крест.
Их калачом не заманишь в
мир действительности
и жизни.
Отступив от
мира и рассматривая его с отрицательной точки, им не захотелось снова взойти в
мир; им показалось достаточным знать, что хина лечит от лихорадки, для того чтоб вылечиться; им не пришло в голову, что для человека наука — момент, по обеим сторонам которого жизнь: с одной стороны — стремящаяся к нему — естественно-непосредственная, с другой — вытекающая из него — сознательно-свободная; они не поняли, что наука — сердце, в которое втекает темная венозная кровь не для того, чтоб остаться в нем, а чтоб, сочетавшись с огненным началом воздуха, разлиться алой артериальной кровью.
В науке мышление
и бытие примирены; но условия
мира деланы мыслию — полный
мир в деянии.
«Деяние есть живое единство теории
и практики», — сказал слишком за две тысячи лет величайший мыслитель древнего
мира [Аристотель.].
В деянии разум
и сердце поглотились одействотворением, исполнили в
мире событий находившееся в возможности.
В разумном, нравственно свободном
и страстно энергическом деянии человек достигает действительности своей личности
и увековечивает себя в
мире событий.
Германический
мир имеет сам в себе
и противоположное направление, также отвлеченное
и одностороннее.
С одной стороны Франция — самым счастливым образом поставленная относительно европейского
мира, сбегающегося в ней, опираясь на край романизма,
и соприкасающаяся со всеми видами германизма от Англии, Бельгии до стран, прилегающих Рейну; романо-германская сама, она как будто призвана примирить отвлеченную практичность средиземных народов с отвлеченной умозрительностью зарейнской, поэтическую негу солнечной Италии с индустриальной хлопотливостью туманного острова.
Они не имели иных требований, кроме потребности вéдения, но это было своевременно; они труженически разработали для человечества путь науки; для них примирение в науке было наградой; они имели право, по историческому месту своему, удовлетвориться во всеобщем; они были призваны свидетельствовать
миру о совершившемся самопознании
и указать путь к нему: в этом состояло их деяние.
Но человек призван не в одну логику — а еще в
мир социально-исторический, нравственно свободный
и положительно-деятельный; у него не одна способность отрешающегося пониманья, но
и воля, которую можно назвать разумом положительным, разумом творящим; человек не может отказаться от участия в человеческом деянии, совершающемся около него; он должен действовать в своем месте, в своем времени — в этом его всемирное призвание, это его conditio sine qua non.
— Гранитный
мир событий, подвергаясь огненной струе отрицания, не имеет силы противостоять
и низвергается растопленной каскадой в океан науки.
Им казалось, что личность — дурная привычка, от которой пора отстать; они проповедовали примирение со всей темной стороной современной жизни, называя все случайное, ежедневное, отжившее, словом, все, что ни встретится на улице, действительным
и, следственно, имеющим право на признание; так поняли они великую мысль, «что все действительное разумно»; они всякий благородный порыв клеймили названием Schönseeligkeit [прекраснодушие (нем.).], не усвоив себе смысла, в котором слово это употреблено их учителем [«Есть более полный
мир с действительностию, доставляемый познанием ее, нежели отчаянное сознание, что временное дурно или неудовлетворительно, но что с ним следует примириться, потому что оно лучше не может быть».
Все величие возвращенной личности состоит в том, что она сохранила оба
мира, что она род
и неделимое вместе, что она стала тем, чем родилась, или, лучше, к чему родилась — сознательною связью обоих
миров, что она постигла свою всеобщность
и сохранила единичность.
Природа
и наука — два выгнутые зеркала, вечно отражающие друг друга; фокус, точку пересечения
и сосредоточенности между оконченными
мирами природы
и логики, составляет личность человека.
Для греческого
мира его призвание было безусловно; за пределами своего
мира он ничего не видал
и не мог видеть, ибо тогда не было еще будущего.