Неточные совпадения
Лет до десяти
я не замечал ничего странного, особенного в моем положении;
мне казалось естественно и просто, что
я живу в доме моего отца, что у него на половине
я держу себя чинно, что у моей матери другая половина, где
я кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал
меня и дарил игрушки, Кало носил на руках, Вера Артамоновна одевала
меня,
клала спать и мыла в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со
мной по-немецки; все шло своим порядком, а между тем
я начал призадумываться.
Помню
я еще, как какому-то старосте за то, что он истратил собранный оброк, отец мой велел обрить бороду.
Я ничего не понимал в этом наказании, но
меня поразил вид старика лет шестидесяти: он плакал навзрыд, кланялся в землю и просил
положить на него, сверх оброка, сто целковых штрафу, но помиловать от бесчестья.
К тому же
я не все книги показывал или
клал у себя на столе, — иные прятались в шифоньер.
Лошадей приводили,
я с внутренним удовольствием слушал их жеванье и фырканье на дворе и принимал большое участие в суете кучеров, в спорах людей о том, где кто сядет, где кто
положит свои пожитки; в людской огонь горел до самого утра, и все укладывались, таскали с места на место мешки и мешочки и одевались по-дорожному (ехать всего было около восьмидесяти верст!).
Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лег
я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша. Но, видно, одинакая судьба поражает все обеты, данные на этом месте; Александр был тоже искренен,
положивши первый камень храма, который, как Иосиф II сказал, и притом ошибочно, при закладке какого-то города в Новороссии, — сделался последним.
Обедали мы в четвертом часу. Обед длился долго и был очень скучен. Спиридон был отличный повар; но, с одной стороны, экономия моего отца, а с другой — его собственная делали обед довольно тощим, несмотря на то что блюд было много. Возле моего отца стоял красный глиняный таз, в который он сам
клал разные куски для собак; сверх того, он их кормил с своей вилки, что ужасно оскорбляло прислугу и, следовательно,
меня. Почему? Трудно сказать…
Итак, скажи — с некоторого времени
я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что
мне, кажется, мало того, кажется, —
мне врезалась мысль, что мое призвание — быть поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но
я чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что
я поэт;
положим,
я еще пишу дрянно, но этот огонь в душе, эта полнота чувств дает
мне надежду, что
я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
—
Я должен повиноваться, — отвечал Полежаев. Государь подошел к нему,
положил руку на плечо и, сказав...
Я выпил, он поднял
меня и
положил на постель;
мне было очень дурно, окно было с двойной рамой и без форточки; солдат ходил в канцелярию просить разрешения выйти на двор; дежурный офицер велел сказать, что ни полковника, ни адъютанта нет налицо, а что он на свою ответственность взять не может. Пришлось оставаться в угарной комнате.
Это было варварство, и
я написал второе письмо к графу Апраксину, прося
меня немедленно отправить, говоря, что
я на следующей станции могу найти приют. Граф изволили почивать, и письмо осталось до утра. Нечего было делать;
я снял мокрое платье и лег на столе почтовой конторы, завернувшись в шинель «старшого», вместо подушки
я взял толстую книгу и
положил на нее немного белья.
Пожилых лет, небольшой ростом офицер, с лицом, выражавшим много перенесенных забот, мелких нужд, страха перед начальством, встретил
меня со всем радушием мертвящей скуки. Это был один из тех недальних, добродушных служак, тянувший лет двадцать пять свою лямку и затянувшийся, без рассуждений, без повышений, в том роде, как служат старые лошади,
полагая, вероятно, что так и надобно на рассвете надеть хомут и что-нибудь тащить.
Подумай, Григорьич, время терпит, пообождем до завтра, а
мне пора, — прибавляет судья и
кладет в карман лобанчики, от которых отказался, говоря: «Это вовсе лишнее,
я беру, только чтоб вас не обидеть».
Ну,
я и говорю: «А что примерно, православные, прикладу
положите — немазано колесо не вертится».
Отец мой так был доволен его преданностью и самоотвержением, что
положил ему сто рублей жалованья в месяц, пока он будет у
меня.
Старик, исхудалый и почернелый, лежал в мундире на столе, насупив брови, будто сердился на
меня; мы
положили его в гроб, а через два дня опустили в могилу. С похорон мы воротились в дом покойника; дети в черных платьицах, обшитых плерезами, жались в углу, больше удивленные и испуганные, чем огорченные; они шептались между собой и ходили на цыпочках. Не говоря ни одного слова, сидела Р.,
положив голову на руку, как будто что-то обдумывая.
Надобно было
положить этому конец.
Я решился выступить прямо на сцену и написал моему отцу длинное, спокойное, искреннее письмо.
Я говорил ему о моей любви и, предвидя его ответ, прибавлял, что
я вовсе его не тороплю, что
я даю ему время вглядеться, мимолетное это чувство или нет, и прошу его об одном, чтоб он и Сенатор взошли в положение несчастной девушки, чтоб они вспомнили, что они имеют на нее столько же права, сколько и сама княгиня.
— Ну, вот видите, — сказал
мне Парфений,
кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко
мне, лучше расскажите
мне ваше дело по совести, как на духу. Ну,
я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
В комнате был один человек, близкий с Чаадаевым, это
я. О Чаадаеве
я буду еще много говорить,
я его всегда любил и уважал и был любим им;
мне казалось неприличным пропустить дикое замечание.
Я сухо спросил его,
полагает ли он, что Чаадаев писал свою статью из видов или неоткровенно.
— Слава богу, как всегда; он вам кланяется… Родственник, не меняя нисколько лица, одними зрачками телеграфировал
мне упрек, совет, предостережение; зрачки его, косясь, заставили
меня обернуться — истопник
клал дрова в печь; когда он затопил ее, причем сам отправлял должность раздувальных мехов, и сделал на полу лужу снегом, оттаявшим с его сапог, он взял кочергу длиною с казацкую пику и вышел.
Я смотрел на нее, упиваясь ее красотой, и инстинктивно, полусознательно
положил руку на ее плечо, шаль упала… она ахнула… ее грудь была обнажена.
Я бросился к реке. Староста был налицо и распоряжался без сапог и с засученными портками; двое мужиков с комяги забрасывали невод. Минут через пять они закричали: «Нашли, нашли!» — и вытащили на берег мертвое тело Матвея. Цветущий юноша этот, красивый, краснощекий, лежал с открытыми глазами, без выражения жизни, и уж нижняя часть лица начала вздуваться. Староста
положил тело на берегу, строго наказал мужикам не дотрогиваться, набросил на него армяк, поставил караульного и послал за земской полицией…
Когда-то ты оскорблял
меня, говоря: „Не
полагай ничего на личное, верь в одно общее“, а
я всегда
клал много на личное.
И что же было возражать человеку, который говорил такие вещи: «
Я раз стоял в часовне, смотрел на чудотворную икону богоматери и думал о детской вере народа, молящегося ей; несколько женщин, больные, старики стояли на коленях и, крестясь,
клали земные поклоны.
Я был уверен, что
я его
положил в карман, стало,
я его выронил, — где же искать?
— Посмотрите, — сказал он, — ваш русский сержант
положил лист в лист, кто же его там знал,
я не догадался повернуть, листа.
Но, снова руководствуясь той отечественной политической экономией, что за какое бы пространство извозчик ни спросил двугривенный — все же попробовать предложить ему пятиалтынный,
я, без всякого достаточного основания, сказал Шомбургу, что
полагаю, что один процент можно сбавить.
Я прихожу благодарить вас за то, что вы в вашей общине дали приют
мне и моим детям и
положили предел моему бездомному скитанию.
Неукротимый гладиатор, упрямый безансонский мужик не хотел
положить оружия и тотчас затеял издавать новый журнал: «La Voix du Peuple». Надобно было достать двадцать четыре тысячи франков для залога. Э. Жирарден был не прочь их дать, но Прудону не хотелось быть в зависимости от него, и Сазонов предложил
мне внести залог.
— Что же это значит? Пользуясь тем, что
я в тюрьме, вы спите там, в редакции. Нет, господа, эдак
я откажусь от всякого участия и напечатаю мой отказ,
я не хочу, чтоб мое имя таскали в грязи, у вас надобно стоять за спиной, смотреть за каждой строкой. Публика принимает это за мой журнал, нет, этому надобно
положить конец. Завтра
я пришлю статью, чтоб загладить дурное действие вашего маранья, и покажу, как
я разумею дух, в котором должен быть наш орган.