Неточные совпадения
Под вечер видит он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун
хотел ее взять с собой, но только Платон стремглав бросился к нему, уцепившись за поводья,
сказал: «Лошадь наша, я тебе ее не дам».
Бакай
хотел мне что-то
сказать, но голос у него переменился и крупная слеза скатилась по щеке — собака умерла; вот еще факт для изучения человеческого сердца. Я вовсе не думаю, чтоб он и мальчишек ненавидел; это был суровый нрав, подкрепляемый сивухою и бессознательно втянувшийся в поэзию передней.
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он не
хотел и говорил Кало, что жизни за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом,
сказавши: «Вот и Новый год, поздравляю вас», — умер.
«Все они бабы, —
сказал Павел, — они
хотят свалить казнь на меня, очень благодарен», — и заменил ее каторжной работой.
Люди обыкновенно вспоминают о первой молодости, о тогдашних печалях и радостях немного с улыбкой снисхождения, как будто они
хотят, жеманясь, как Софья Павловна в «Горе от ума»,
сказать: «Ребячество!» Словно они стали лучше после, сильнее чувствуют или больше.
Мудрено было бы
сказать отчего, если б главная цель, с которой он все это делал, была неизвестна; он
хотел одного — лишить своих братьев наследства, и этого он достигал вполне «привенчиванием» сына.
В утешение нашим дамам я могу только одно
сказать, что англичанки точно так же метались, толпились, тормошились, не давали проходу другим знаменитостям: Кошуту, потом Гарибальди и прочим; но горе тем, кто
хочет учиться хорошим манерам у англичанок и их мужей!
Печально сидел Вадим у окна, потом встал, взял шляпу и
сказал, что
хочет пройтиться.
Полежаев
хотел лишить себя жизни перед наказанием. Долго отыскивая в тюрьме какое-нибудь острое орудие, он доверился старому солдату, который его любил. Солдат понял его и оценил его желание. Когда старик узнал, что ответ пришел, он принес ему штык и, отдавая,
сказал сквозь слезы...
Вечером явился квартальный и
сказал, что обер-полицмейстер велел мне на словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика не нужно». Об сдаче и разговора не было. Я
хотел было снова писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Я
хотел что-то
сказать, но он перервал мои слова.
В январе или феврале 1835 года я был в последний раз в комиссии. Меня призвали перечитать мои ответы, добавить, если
хочу, и подписать. Один Шубинский был налицо. Окончив чтение, я
сказал ему...
— Позвольте, не о том речь, — продолжал я, — велика ли моя вина или нет; но если я убийца, я не
хочу, чтоб меня считали вором. Я не
хочу, чтоб обо мне, даже оправдывая меня,
сказали, что я то-то наделал «под пьяную руку», как вы сейчас выразились.
— А, —
сказал полицмейстер, — понимаю, понимаю: это наш герой-то
хочет оставить дело на моей ответственности.
Чиновник повторил это во второй и в третьей. Но в четвертой голова ему
сказал наотрез, что он картофель сажать не будет ни денег ему не даст. «Ты, — говорил он ему, — освободил таких-то и таких-то; ясное дело, что и нас должен освободить». Чиновник
хотел дело кончить угрозами и розгами, но мужики схватились за колья, полицейскую команду прогнали; военный губернатор послал казаков. Соседние волости вступились за своих.
По странной случайности, старый майор внутренней стражи был честный, простой человек; он добродушно
сказал, что всему виною чиновник, присланный из Петербурга. На него все опрокинулись, его голос подавили, заглушили, его запугали и даже застыдили тем, что он
хочет «погубить невинного человека».
— Вы, —
сказала она ему, — показывали мне всегда участие, вас я умоляю, спасите меня, сделайте что
хотите, но избавьте меня от этой жизни.
Довольно вам
сказать, что на днях я обедал у одного знакомого, там был инженерный офицер; хозяин спросил его,
хочет ли он со мной познакомиться?
Наши люди рассказывали, что раз в храмовой праздник, под хмельком, бражничая вместе с попом, старик крестьянин ему
сказал: «Ну вот, мол, ты азарник какой, довел дело до высокопреосвященнейшего! Честью не
хотел, так вот тебе и подрезали крылья». Обиженный поп отвечал будто бы на это: «Зато ведь я вас, мошенников, так и венчаю, так и хороню; что ни есть самые дрянные молитвы, их-то я вам и читаю».
— Мне было слишком больно, —
сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я
хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
Грановский и мы еще кой-как с ними ладили, не уступая начал; мы не делали из нашего разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по натуре, — писал он мне из Петербурга, — и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский
хочет знать, читал ли я его статью в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать;
скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания».
«Киреевские, Хомяков и Аксаков сделали свое дело; долго ли, коротко ли они жили, но, закрывая глаза, они могли
сказать себе с полным сознанием, что они сделали то, что
хотели сделать, и если они не могли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром и в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтоб тот скакал по нивам и давил людей, то они остановили увлеченное общественное мнение и заставили призадуматься всех серьезных людей.
— Для меня, —
сказал я ему, — мало удивительного в том, что Николай, в наказание мне,
хочет стянуть деньги моей матери или меня поймать ими на удочку; но я не мог себе представить, чтоб ваше имя имело так мало веса в России.
— Вот наш проект письма, садитесь, прочтите его внимательно и
скажите, довольны ли вы им; если
хотите что прибавить или изменить, мы сейчас сделаем. А мне позвольте продолжать мои занятия.
Он писал Гассеру, чтоб тот немедленно требовал аудиенции у Нессельроде и у министра финансов, чтоб он им
сказал, что Ротшильд знать не
хочет, кому принадлежали билеты, что он их купил и требует уплаты или ясного законного изложения — почему уплата остановлена, что, в случае отказа, он подвергнет дело обсуждению юрисконсультов и советует очень подумать о последствиях отказа, особенно странного в то время, когда русское правительство хлопочет заключить через него новый заем.
— Сколько
хотите… Впрочем, — прибавил он с мефистофелевской иронией в лице, — вы можете это дело обделать даром — права вашей матушки неоспоримы, она виртембергская подданная, адресуйтесь в Штутгарт — министр иностранных дел обязан заступиться за нее и выхлопотать уплату. Я, по правде
сказать, буду очень рад свалить с своих плеч это неприятное дело.
«Только не за полпроцента», — подумал я и
хотел стать на колени и принести, сверх благодарности, верноподданническую присягу, но ограничился тем, что
сказал...
— Неужели, —
сказал я ему, — когда вы шли сюда, вы могли хоть одну секунду предполагать, что я поеду? Забудьте, что вы консул, и рассудите сами. Именье мое секвестровано, капитал моей матери был задержан, и все это не спрашивая меня,
хочу ли я возвратиться. Могу ли же я после этого ехать, не сойдя с ума?
— Я должен вам покаяться, что я поторопился к вам приехать не без цели, —
сказал я, наконец, ему, — я боялся, что атмосфера, которой вы окружены, слишком английская, то есть туманная, для того, чтоб ясно видеть закулисную механику одной пьесы, которая с успехом разыгрывается теперь в парламенте… чем вы дальше поедете, тем гуще будет туман.
Хотите вы меня выслушать?