Неточные совпадения
Под вечер видит он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун
хотел ее взять с собой, но только Платон стремглав бросился к нему, уцепившись за поводья, сказал: «Лошадь наша, я тебе ее
не дам».
— Я сделал что мог, я посылал к Кутузову, он
не вступает ни в какие переговоры и
не доводит до сведения государя моих предложений.
Хотят войны,
не моя вина, — будет им война.
Моя мать
не говорила тогда ни слова по-русски, она только поняла, что речь шла о Павле Ивановиче; она
не знала, что думать, ей приходило в голову, что его убили или что его
хотят убить, и потом ее.
Отец мой провел лет двенадцать за границей, брат его — еще дольше; они
хотели устроить какую-то жизнь на иностранный манер без больших трат и с сохранением всех русских удобств. Жизнь
не устроивалась, оттого ли, что они
не умели сладить, оттого ли, что помещичья натура брала верх над иностранными привычками? Хозяйство было общее, именье нераздельное, огромная дворня заселяла нижний этаж, все условия беспорядка, стало быть, были налицо.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде
не видал этого мифического «брата-врага»,
хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся —
не знаю чего, но очень боялся.
Результатом этого разговора было то, что я, мечтавший прежде, как все дети, о военной службе и мундире, чуть
не плакавший о том, что мой отец
хотел из меня сделать статского, вдруг охладел к военной службе и
хотя не разом, но мало-помалу искоренил дотла любовь и нежность к эполетам, аксельбантам, лампасам.
Бакай
хотел мне что-то сказать, но голос у него переменился и крупная слеза скатилась по щеке — собака умерла; вот еще факт для изучения человеческого сердца. Я вовсе
не думаю, чтоб он и мальчишек ненавидел; это был суровый нрав, подкрепляемый сивухою и бессознательно втянувшийся в поэзию передней.
— Нынче на это
не обращают внимания, — говорил мне мой отец, — а вот брат Александр — он шесть месяцев сряду всякий вечер читал с Офреном Le récit de Théramene [рассказ Терамена (фр.).] и все
не мог дойти до того совершенства, которого
хотел Офрен.
— Я так и думал, — заметил ему мой отец, поднося ему свою открытую табакерку, чего с русским или немецким учителем он никогда бы
не сделал. — Я очень
хотел бы, если б вы могли le dégourdir un peu, [сделать его немного развязнее (фр.).] после декламации, немного бы потанцевать.
Он
не учит детей и
не одевает, а смотрит, чтоб они учились и были одеты, печется о их здоровье, ходит с ними гулять и говорит тот вздор, который
хочет,
не иначе как по-немецки.
Он прожил
не больше года, напакостил что-то в деревне, садовник
хотел его убить косой, отец мой велел ему убираться.
Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть
не удивлялась беспрестанно тому, что я вырос,
не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь,
хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так, как люди вообще говорят между собой,
не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.
В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса, и провожал проселком. В селе, у господского дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник, его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство,
не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь из городских
хотел подойти к нему.
В четвероместной карете «работы Иохима», что
не мешало ей в пятнадцатилетнюю,
хотя и покойную, службу состареться до безобразия и быть по-прежнему тяжелее осадной мортиры, до заставы надобно было ехать час или больше.
Мой отец по воспитанию, по гвардейской службе, по жизни и связям принадлежал к этому же кругу; но ему ни его нрав, ни его здоровье
не позволяли вести до семидесяти лет ветреную жизнь, и он перешел в противуположную крайность. Он
хотел себе устроить жизнь одинокую, в ней его ждала смертельная скука, тем более что он только для себя
хотел ее устроить. Твердая воля превращалась в упрямые капризы, незанятые силы портили нрав, делая его тяжелым.
— До свидания, — ты сегодня болен и глуп; я
хотел обедать, но я за обедом терпеть
не могу кислых лиц! Гегорсамер динер!.. [Покорный слуга!.. (от нем. gehorsamer Diener).]
«
Хотя блондинка — то, то и то, но черноволосая женщина зато — то, то и то…» Главная особенность Пименова состояла
не в том, что он издавал когда-то книжки, никогда никем
не читанные, а в том, что если он начинал хохотать, то он
не мог остановиться, и смех у него вырастал в припадки коклюша, со взрывами и глухими раскатами.
Отец перед смертию страшно теснил сына, он
не только оскорблял его зрелищем седого отцовского разврата, разврата цинического, но просто ревновал его к своей серали. Химик раз
хотел отделаться от этой неблагородной жизни лауданумом; его спас случайно товарищ, с которым он занимался химией. Отец перепугался и перед смертью стал смирнее с сыном.
Князь Д. В. Голицын был почтенный русский барин, но почему он был «виг», с чего он был «виг» —
не понимаю. Будьте уверены: князь на старости лет
хотел понравиться Дюраму и прикинулся вигом.
В утешение нашим дамам я могу только одно сказать, что англичанки точно так же метались, толпились, тормошились,
не давали проходу другим знаменитостям: Кошуту, потом Гарибальди и прочим; но горе тем, кто
хочет учиться хорошим манерам у англичанок и их мужей!
Он говорил колодникам в пересыльном остроге на Воробьевых горах: «Гражданский закон вас осудил и гонит, а церковь гонится за вами,
хочет сказать еще слово, еще помолиться об вас и благословить на путь». Потом, утешая их, он прибавлял, что «они, наказанные, покончили с своим прошедшим, что им предстоит новая жизнь, в то время как между другими (вероятно, других, кроме чиновников,
не было налицо) есть ещё большие преступники», и он ставил в пример разбойника, распятого вместе с Христом.
Но рядом с его светлой, веселой комнатой, обитой красными обоями с золотыми полосками, в которой
не проходил дым сигар, запах жженки и других… я
хотел сказать — яств и питий, но остановился, потому что из съестных припасов, кроме сыру, редко что было, — итак, рядом с ультрастуденческим приютом Огарева, где мы спорили целые ночи напролет, а иногда целые ночи кутили, делался у нас больше и больше любимым другой дом, в котором мы чуть ли
не впервые научились уважать семейную жизнь.
В два года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов, славы,
хотя и
не за свое дело сложил голову. Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры
не лечат сердца матери… Другим даже
не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь давила их, давила — пока продавила грудь.
Его поездка
хотя и спасла его от тюрьмы, но имя его
не ускользнуло от полицейских ушей.
Тогда на месте А. А. Волкова, сошедшего с ума на том, что поляки
хотят ему поднести польскую корону (что за ирония — свести с ума жандармского генерала на короне Ягеллонов!), был Лесовский. Лесовский, сам поляк, был
не злой и
не дурной человек; расстроив свое именье игрой и какой-то французской актрисой, он философски предпочел место жандармского генерала в Москве месту в яме того же города.
Старый мир, осмеянный Вольтером, подшибленный революцией, но закрепленный, перешитый и упроченный мещанством для своего обихода, этого еще
не испытал. Он
хотел судить отщепенцев на основании своего тайно соглашенного лицемерия, а люди эти обличили его. Их обвиняли в отступничестве от христианства, а они указали над головой судьи завешенную икону после революции 1830 года. Их обвиняли в оправдании чувственности, а они спросили у судьи, целомудренно ли он живет?
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и
не говорите об Огареве, живите как можно тише, а то худо будет. Вы
не знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как
хотите, Огареву
не поможете, а сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
На столе я нашел записку от M. Ф. Орлова, он звал меня обедать.
Не может ли он чего-нибудь сделать? Опыт
хотя меня и проучил, но все же: попытка —
не пытка и спрос —
не беда.
Содержательница и квартальный кричали до тех пор, пока взошел частный пристав. Он,
не спрашивая, зачем эти люди тут и чего
хотят, закричал еще больше диким голосом...
Унтер-офицер заметил, что если я
хочу поесть, то надобно послать купить что-нибудь, что казенный паек еще
не назначен и что он еще дня два
не будет назначен; сверх того, как он состоит из трех или четырех копеек серебром, то хорошие арестанты предоставляют его в экономию.
Вечером явился квартальный и сказал, что обер-полицмейстер велел мне на словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика
не нужно». Об сдаче и разговора
не было. Я
хотел было снова писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Сколько я ни просил жандарма, он печку все-таки закрыл. Мне становилось
не по себе, в голове кружилось, я
хотел встать и постучать солдату; действительно встал, но этим и оканчивается все, что я помню…
— Вместо того чтоб губить людей, вы бы лучше сделали представление о закрытии всех школ и университетов, это предупредит других несчастных, — а впрочем, вы можете делать что
хотите, но делать без меня, нога моя
не будет в комиссии.
— Вы делаете вид, будто
не понимаете, чего от вас
хотят?
— Ты фальшивый человек, ты обманул меня и
хотел обокрасть, бог тебя рассудит… а теперь беги скорее в задние ворота, пока солдаты
не воротились… Да постой, может, у тебя нет ни гроша, — вот полтинник; но старайся исправить свою душу — от бога
не уйдешь, как от будочника!
— Вы
хотите возражать на высочайшее решение? — заметил Шубинский. — Смотрите, как бы Пермь
не переменилась на что-нибудь худшее. Я ваши слова велю записать.
— Я об этом
хотел просить. В приговоре сказано: по докладу комиссии, я возражаю на ваш доклад, а
не на высочайшую волю. Я шлюсь на князя, что мне
не было даже вопроса ни о празднике, ни о каких песнях.
Жандарм пошел к смотрителю и требовал дощаника. Смотритель давал его нехотя, говорил, что, впрочем, лучше обождать, что
не ровен час. Жандарм торопился, потому что был пьян, потому что
хотел показать свою власть.
Он
не брал взяток,
хотя состояние себе таки составил, как оказалось после смерти.
Вы
захотите меня притеснить, воспользоваться моей необходимостью и спросите за коляску тысячу пятьсот; я предложу вам рублей семьсот, буду ходить всякий день торговаться; через неделю вы уступите за семьсот пятьдесят или восемьсот, —
не лучше ли с этого начать?
— Вам ни копейки
не стоит знать, — отвечал он, — верю я магнетизму или нет, а
хотите, я вам расскажу, что я видел по этой части.
Там я был волен, делал что
хотел, никто мне
не мешал; вместо этих пошлых речей, грязных людей, низких понятий, грубых чувств там были мертвая тишина и невозмущаемый досуг.
Надобно было ограничиться советниками, председателями (но с половиной он был в ссоре, то есть
не благоволил к ним, редкими проезжими, богатыми купцами, откупщиками и странностями, нечто вроде capacités, [правомочий (фр.).] которые
хотели ввести при Людовике-Филиппе в выборы.
— Я, ваше превосходительство, вчера был так занят, голова кругом шла, виноват, совсем забыл о кучере и, признаюсь,
не посмел доложить это вашему превосходительству. Я
хотел сейчас распорядиться.
«Ты, мол, в чужой деревне
не дерись», — говорю я ему, да
хотел так, то есть, пример сделать, тычка ему дать, да спьяну, что ли, или нечистая сила, — прямо ему в глаз — ну, и попортил, то есть, глаз, а он со старостой церковным сейчас к становому, —
хочу, дескать, суд по форме.
Правила, по которым велено отмежевывать земли, довольно подробны: нельзя давать берегов судоходной реки, строевого леса, обоих берегов реки; наконец, ни в каком случае
не велено выделять земель, обработанных крестьянами,
хотя бы крестьяне
не имели никаких прав на эти земли, кроме давности…
Крестьяне снова подали в сенат, но пока их дело дошло до разбора, межевой департамент прислал им планы на новую землю, как водится, переплетенные, раскрашенные, с изображением звезды ветров, с приличными объяснениями ромба RRZ и ромба ZZR, а главное, с требованием такой-то подесятинной платы. Крестьяне, увидев, что им
не только
не отдают землю, но
хотят с них слупить деньги за болото, начисто отказались платить.
Чиновник повторил это во второй и в третьей. Но в четвертой голова ему сказал наотрез, что он картофель сажать
не будет ни денег ему
не даст. «Ты, — говорил он ему, — освободил таких-то и таких-то; ясное дело, что и нас должен освободить». Чиновник
хотел дело кончить угрозами и розгами, но мужики схватились за колья, полицейскую команду прогнали; военный губернатор послал казаков. Соседние волости вступились за своих.
Староста, никогда
не мечтавший о существовании людей в мундире, которые бы
не брали взяток, до того растерялся, что
не заперся,
не начал клясться и божиться, что никогда денег
не давал, что если только
хотел этого, так чтоб лопнули его глаза и росинка
не попала бы в рот.
Месяца через три отец мой узнает, что ломка камня производится в огромном размере, что озимые поля крестьян завалены мрамором; он протестует, его
не слушают. Начинается упорный процесс. Сначала
хотели все свалить на Витберга, но, по несчастию, оказалось, что он
не давал никакого приказа и что все это было сделано комиссией во время его отсутствия.