Неточные совпадения
Император французов в это время, кажется,
забыл, что, сверх открытых рынков,
не мешает иметь покрытый дом и что жизнь на Тверской площади средь неприятельских солдат
не из самых приятных.
Я
забыл сказать, что «Вертер» меня занимал почти столько же, как «Свадьба Фигаро»; половины романа я
не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я плакал как сумасшедший. В 1839 году «Вертер» попался мне случайно под руки, это было во Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком плакал, и стал ей читать последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен был остановиться.
По счастию, у нее
не было выдержки, и,
забывая свои распоряжения, она читала со мной повести Цшоке вместо археологического романа и посылала тайком мальчика покупать зимой гречневики и гороховый кисель с постным маслом, а летом — крыжовник и смородину.
Я
не знаю, почему дают какой-то монополь воспоминаниям первой любви над воспоминаниями молодой дружбы. Первая любовь потому так благоуханна, что она
забывает различие полов, что она — страстная дружба. С своей стороны, дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер: та же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств, то же недоверие к себе, безусловная преданность, та же мучительная тоска разлуки и то же ревнивое желание исключительности.
Вроде патента он носил в кармане письмо от Гете, в котором Гете ему сделал прекурьезный комплимент, говоря: «Напрасно извиняетесь вы в вашем слоге: вы достигли до того, до чего я
не мог достигнуть, — вы
забыли немецкую грамматику».
Мне случалось иной раз видеть во сне, что я студент и иду на экзамен, — я с ужасом думал, сколько я
забыл, срежешься, да и только, — и я просыпался, радуясь от души, что море и паспорты, годы и визы отделяют меня от университета, никто меня
не будет испытывать и
не осмелится поставить отвратительную единицу.
Иная восторженность лучше всяких нравоучений хранит от истинных падений. Я помню юношеские оргии, разгульные минуты, хватавшие иногда через край; я
не помню ни одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, отчего человек серьезно должен был краснеть, что старался бы
забыть, скрыть. Все делалось открыто, открыто редко делается дурное. Половина, больше половины сердца была
не туда направлена, где праздная страстность и болезненный эгоизм сосредоточиваются на нечистых помыслах и троят пороки.
…Неизвестность и бездействие убивали меня. Почти никого из друзей
не было в городе, узнать решительно нельзя было ничего. Казалось, полиция
забыла или обошла меня. Очень, очень было скучно. Но когда все небо заволокло серыми тучами и длинная ночь ссылки и тюрьмы приближалась, светлый луч сошел на меня.
Кормили нас сносно, но при этом
не следует
забывать, что за корм брали по два рубля ассигнациями в день, что в продолжение девятимесячного заключения составило довольно значительную сумму для неимущих.
Губернатор сказал, что он
забыл разрешение, данное мне. Полицмейстер лукаво спросил,
не прикажет ли он переписать бумагу.
Сверх того,
не должно
забывать, как провинциалы льнут к постороннему, особенно приехавшему из столицы, и притом еще с какой-то интересной историей за спиной.
— Я, ваше превосходительство, вчера был так занят, голова кругом шла, виноват, совсем
забыл о кучере и, признаюсь,
не посмел доложить это вашему превосходительству. Я хотел сейчас распорядиться.
Княжна была живою и чуть ли
не единственною связью множества родственников во всех семи восходящих и нисходящих коленах. Около нее собирались в большие праздники все ближние; она мирила ссорившихся, сближала отдалявшихся, ее все уважали, и она заслуживала это. С ее смертью родственные семьи распались, потеряли свое средоточие,
забыли друг друга.
«Я
не помню, — пишет она в 1837, — когда бы я свободно и от души произнесла слово „маменька“, к кому бы, беспечно
забывая все, склонилась на грудь. С восьми лет чужая всем, я люблю мою мать… но мы
не знаем друг друга».
Сверх того,
не надобно
забывать, что я тогда был совершенно увлечен политическими мечтами, науками, жил университетом и товариществом.
Я сначала жил в Вятке
не один. Странное и комическое лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей жизни, при всех важных событиях ее, — лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую границу, словом К. И. Зонненберг жил со мною в Вятке; я
забыл об этом, рассказывая мою ссылку.
И хорошо, что человек или
не подозревает, или умеет
не видать,
забыть. Полного счастия нет с тревогой; полное счастие покойно, как море во время летней тишины. Тревога дает свое болезненное, лихорадочное упоение, которое нравится, как ожидание карты, но это далеко от чувства гармонического, бесконечного мира. А потому сон или нет, но я ужасно высоко ценю это доверие к жизни, пока жизнь
не возразила на него,
не разбудила… мрут же китайцы из-за грубого упоения опиумом…»
В «Страшном суде» Сикстинской капеллы, в этой Варфоломеевской ночи на том свете, мы видим сына божия, идущего предводительствовать казнями; он уже поднял руку… он даст знак, и пойдут пытки, мученья, раздастся страшная труба, затрещит всемирное аутодафе; но — женщина-мать, трепещущая и всех скорбящая, прижалась в ужасе к нему и умоляет его о грешниках; глядя на нее, может, он смягчится,
забудет свое жестокое «женщина, что тебе до меня?» и
не подаст знака.
Я получил твою записку и доволен тобою.
Забудь его, коли так, это был опыт, а ежели б любовь в самом деле, то она
не так бы выразилась.
Разрыв становился неминуем, но Огарев еще долго жалел ее, еще долго хотел спасти ее, надеялся. И когда на минуту в ней пробуждалось нежное чувство или поэтическая струйка, он был готов
забыть на веки веков прошедшее и начать новую жизнь гармонии, покоя, любви; но она
не могла удержаться, теряла равновесие и всякий раз падала глубже. Нить за нитью болезненно рвался их союз до тех пор, пока беззвучно перетерлась последняя нитка, — и они расстались навсегда.
Когда я привык к языку Гегеля и овладел его методой, я стал разглядывать, что Гегель гораздо ближе к нашему воззрению, чем к воззрению своих последователей, таков он в первых сочинениях, таков везде, где его гений закусывал удила и несся вперед,
забывая «бранденбургские ворота». Философия Гегеля — алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и
не оставляет камня на камне от мира христианского, от мира преданий, переживших себя. Но она, может с намерением, дурно формулирована.
Что же коснулось этих людей, чье дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы о своем общественном положении, о своей личной выгоде, об обеспечении; вся жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких личных выгод; одни
забывают свое богатство, другие — свою бедность и идут,
не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес науки, интерес искусства, humanitas [гуманизм (лат.).] — поглощает все.
…Между тем прошли месяцы, прошла и зима; никто мне
не напоминал об отъезде, меня
забыли, и я уже перестал быть sur le qui vive, [настороже (фр.).] особенно после следующей встречи.
Он велел синоду разобрать дело крестьян, а старика сослать на пожизненное заточение в Спасо-Евфимьевский монастырь; он думал, что православные монахи домучат его лучше каторжной работы; но он
забыл, что наши монахи
не только православные, но люди, любящие деньги и водку, а раскольники водки
не пьют и денег
не жалеют.
Губернатора велено было судить сенату…, [Чрезвычайно досадно, что я
забыл имя этого достойного начальника губернии, помнится, его фамилья Жеребцов. (Прим. А. И. Герцена.)] оправдать его даже там нельзя было. Но Николай издал милостивый манифест после коронации, под него
не подошли друзья Пестеля и Муравьева, под него подошел этот мерзавец. Через два-три года он же был судим в Тамбове за злоупотребление властью в своем именье; да, он подошел под манифест Николая, он был ниже его.
Мое глубокое огорчение, мое удивление сначала рассеяли эти тучи, но через месяц, через два они стали возвращаться. Я успокоивал ее, утешал, она сама улыбалась над черными призраками, и снова солнце освещало наш уголок; но только что я
забывал их, они опять подымали голову, совершенно ничем
не вызванные, и, когда они проходили, я вперед боялся их возвращения.
С посредственными способностями, без большого размаха можно было бы еще сладить. Но, по несчастью, у этих психически тонко развитых, но мягких натур большею частию сила тратится на то, чтоб ринуться вперед, а на то, чтоб продолжать путь, ее и нет. Издали образование, развитие представляются им с своей поэтической стороны, ее-то они и хотели бы захватить,
забывая, что им недостает всей технической части дела — doigte, [умения (фр.).] без которого инструмент все-таки
не покоряется.
Не сердитесь за эти строки вздору, я
не буду продолжать их; они почти невольно сорвались с пера, когда мне представились наши московские обеды; на минуту я
забыл и невозможность записывать шутки, и то, что очерки эти живы только для меня да для немногих, очень немногих оставшихся. Мне бывает страшно, когда я считаю — давно ли перед всеми было так много, так много дороги!..
Другой раз, у них же, он приехал на званый вечер; все были во фраках, и дамы одеты. Галахова
не звали, или он
забыл, но он явился в пальто; [сюртуке (от фр. paletot).] посидел, взял свечу, закурил сигару, говорил, никак
не замечая ни гостей, ни костюмов. Часа через два он меня спросил...
Как ни странно для нас такое мнение, но
не надобно
забывать, что католицизм имеет в себе большую тягучесть. Лакордер проповедовал католический социализм, оставаясь доминиканским монахом, ему помогал Шеве, оставаясь сотрудником «Voix du Peuple». В сущности, неокатолицизм
не хуже риторического деизма, этой нерелигии и неведения, этой умеренной теологии образованных мещан, «атеизма, окруженного религиозными учреждениями».
Если роды кончатся хорошо, все пойдет на пользу; но мы
не должны
забывать, что по дороге может умереть ребенок или мать, а может, и оба, и тогда — ну, тогда история с своим мормонизмом начнет новую беременность…
Путешествие наше началось с того, что в Берне я
забыл на почтовом дворе свою шинель; так как на мне был теплый пальто и теплые калоши, то я и
не воротился за ней.
Не надобно
забывать, что это было время пущего полицейского бешенства.
Не надобно
забывать и то нравственное равнодушие, ту шаткость мнений, которые остались осадком от перемежающихся революций и реставраций. Люди привыкли считать сегодня то за героизм и добродетель, за что завтра посылают в каторжную работу; лавровый венок и клеймо палача менялись несколько раз на одной и той же голове. Когда к этому привыкли, нация шпионов была готова.
— Неужели, — сказал я ему, — когда вы шли сюда, вы могли хоть одну секунду предполагать, что я поеду?
Забудьте, что вы консул, и рассудите сами. Именье мое секвестровано, капитал моей матери был задержан, и все это
не спрашивая меня, хочу ли я возвратиться. Могу ли же я после этого ехать,
не сойдя с ума?
— Говорите о финансах, но
не говорите о нравственности, я могу принять это за личность, я вам уже сказал это в комитете. Если же вы будете продолжать, я… я
не вызову вас на дуэль (Тьер улыбнулся). Нет, мне мало вашей смерти, этим ничего
не докажешь. Я предложу вам другой бой. Здесь, с этой трибуны, я расскажу всю мою жизнь, факт за фактом, каждый может мне напомнить, если я что-нибудь
забуду или пропущу. И потом пусть расскажет свою жизнь мой противник!
«Разве она и теперь
не самая свободная страна в мире, разве ее язык —
не лучший язык, ее литература —
не лучшая литература, разве ее силлабический стих
не звучнее греческого гексаметра?» К тому же ее всемирный гений усвоивает себе и мысль, и творение всех времен и стран: «Шекспир и Кант, Гете и Гегель — разве
не сделались своими во Франции?» И еще больше: Прудон
забыл, что она их исправила и одела, как помещики одевают мужиков, когда их берут во двор.
Англия дворцов, Англия сундуков,
забыв всякое приличие, идет вместе с Англией мастерских на сретение какого-то «aventurier» — мятежника, который был бы повешен, если б ему
не удалось освободить Сицилии.
«Отчего, — говорит опростоволосившаяся „La France“, — отчего Лондон никогда так
не встречал маршала Пелисье, которого слава так чиста?», и даже, несмотря на то,
забыла она прибавить, что он выжигал сотнями арабов с детьми и женами так, как у нас выжигают тараканов.
Государственные люди бросают кормило великого корабля и шушукаются о здоровье человека,
не просящего их о том, прописывают ему без его спроса — Атлантический океан и сутерландскую «Ундину», министр финансов
забывает баланс, incometax, debet и credit и едет на консилиум, Министр министров докладывает этот патологический казус парламенту.