Неточные совпадения
Вино и чай, кабак и трактир — две постоянные страсти русского слуги; для них он крадет, для них он беден, из-за них он выносит гонения, наказания и покидает семью в нищете. Ничего нет легче, как с высоты трезвого опьянения патера Метью осуждать пьянство и, сидя за чайным
столом, удивляться, для чего слуги ходят пить чай в трактир, а не пьют его дома, несмотря
на то что дома дешевле.
Я довольно нагляделся, как страшное сознание крепостного состояния убивает, отравляет существование дворовых, как оно гнетет, одуряет их душу. Мужики, особенно оброчные, меньше чувствуют личную неволю, они как-то умеют не верить своему полному рабству. Но тут, сидя
на грязном залавке передней с утра до ночи или стоя с тарелкой за
столом, — нет места сомнению.
Я
на своем
столе нацарапал числа до ее приезда и смарывал прошедшие, иногда намеренно забывая дня три, чтоб иметь удовольствие разом вымарать побольше, и все-таки время тянулось очень долго, потом и срок прошел, и новый был назначен, и тот прошел, как всегда бывает.
Я чуть не захохотал, но, когда я взглянул перед собой, у меня зарябило в глазах, я чувствовал, что я побледнел и какая-то сухость покрыла язык. Я никогда прежде не говорил публично, аудитория была полна студентами — они надеялись
на меня; под кафедрой за
столом — «сильные мира сего» и все профессора нашего отделения. Я взял вопрос и прочел не своим голосом: «О кристаллизации, ее условиях, законах, формах».
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около
стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела
на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала
на меня глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей
на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Жена рыдала
на коленях у кровати возле покойника; добрый, милый молодой человек из университетских товарищей, ходивший последнее время за ним, суетился, отодвигал
стол с лекарствами, поднимал сторы… я вышел вон,
на дворе было морозно и светло, восходящее солнце ярко светило
на снег, точно будто сделалось что-нибудь хорошее; я отправился заказывать гроб.
Я отворил окно — день уж начался, утренний ветер подымался; я попросил у унтера воды и выпил целую кружку. О сне не было и в помышлении. Впрочем, и лечь было некуда: кроме грязных кожаных стульев и одного кресла, в канцелярии находился только большой
стол, заваленный бумагами, и в углу маленький
стол, еще более заваленный бумагами. Скудный ночник не мог освещать комнату, а делал колеблющееся пятно света
на потолке, бледневшее больше и больше от рассвета.
Потом взошел полицмейстер, другой, не Федор Иванович, и позвал меня в комиссию. В большой, довольно красивой зале сидели за
столом человек пять, все в военных мундирах, за исключением одного чахлого старика. Они курили сигары, весело разговаривали между собой, расстегнувши мундиры и развалясь
на креслах. Обер-полицмейстер председательствовал.
— Я прибавлю к словам священника одно — запираться вам нельзя, если б вы и хотели. — Он указал
на кипы бумаг, писем, портретов, с намерением разбросанных по
столу. — Одно откровенное сознание может смягчить вашу участь; быть
на воле или в Бобруйске,
на Кавказе — это зависит от вас.
Когда меня перевели так неожиданно в Вятку, я пошел проститься с Цехановичем. Небольшая комната, в которой он жил, была почти совсем пуста; небольшой старый чемоданчик стоял возле скудной постели, деревянный
стол и один стул составляли всю мебель, —
на меня пахнуло моей Крутицкой кельей.
Влияние Витберга поколебало меня. Но реальная натура моя взяла все-таки верх. Мне не суждено было подниматься
на третье небо, я родился совершенно земным человеком. От моих рук не вертятся
столы, и от моего взгляда не качаются кольца. Дневной свет мысли мне роднее лунного освещения фантазии.
…Я ждал ее больше получаса… Все было тихо в доме, я мог слышать оханье и кашель старика, его медленный говор, передвиганье какого-то
стола… Хмельной слуга приготовлял, посвистывая,
на залавке в передней свою постель, выругался и через минуту захрапел… Тяжелая ступня горничной, выходившей из спальной, была последним звуком… Потом тишина, стон больного и опять тишина… вдруг шелест, скрыпнул пол, легкие шаги — и белая блуза мелькнула в дверях…
Я давно не играла
на фортепьяно, подали огонь, иду в залу, авось-либо смилосердятся, нет, воротили, заставили вязать; пожалуй — только сяду у другого
стола, подле них мне невыносимо — можно ли хоть это?
У меня в комнате,
на одном
столе, стояло небольшое чугунное распятие.
…Грустно сидели мы вечером того дня, в который я был в III Отделении, за небольшим
столом — малютка играл
на нем своими игрушками, мы говорили мало; вдруг кто-то так рванул звонок, что мы поневоле вздрогнули. Матвей бросился отворять дверь, и через секунду влетел в комнату жандармский офицер, гремя саблей, гремя шпорами, и начал отборными словами извиняться перед моей женой: «Он не мог думать, не подозревал, не предполагал, что дама, что дети, чрезвычайно неприятно…»
Между рекомендательными письмами, которые мне дал мой отец, когда я ехал в Петербург, было одно, которое я десять раз брал в руки, перевертывал и прятал опять в
стол, откладывая визит свой до другого дня. Письмо это было к семидесятилетней знатной, богатой даме; дружба ее с моим отцом шла с незапамятных времен; он познакомился с ней, когда она была при дворе Екатерины II, потом они встретились в Париже, вместе ездили туда и сюда, наконец оба приехали домой
на отдых, лет тридцать тому назад.
Вот этот характер наших сходок не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видали. Пир идет к полноте жизни, люди воздержные бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы не были монахи, мы жили во все стороны и, сидя за
столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся
на заднем дворе науки.
Когда моему сыну было лет пять, Галахов привез ему
на елку восковую куклу, не меньше его самого ростом. Куклу эту Галахов сам усадил за
столом и ждал действия сюрприза. Когда елка была готова и двери отворились, Саша, удрученный радостью, медленно двигался, бросая влюбленные взгляды
на фольгу и свечи, но вдруг он остановился, постоял, постоял, покраснел и с ревом бросился назад.
Добрые люди винили меня за то, что я замешался очертя голову в политические движения и предоставил
на волю божью будущность семьи, — может, оно и было не совсем осторожно; но если б, живши в Риме в 1848 году, я сидел дома и придумывал средства, как спасти свое именье, в то время как вспрянувшая Италия кипела пред моими окнами, тогда я, вероятно, не остался бы в чужих краях, а поехал бы в Петербург, снова вступил бы
на службу, мог бы быть «вице-губернатором», за «оберпрокурорским
столом» и говорил бы своему секретарю «ты», а своему министру «ваше высокопревосходительство!».
Царь иудейский сидел спокойно за своим
столом, смотрел бумаги, писал что-то
на них, верно, всё миллионы или, по крайней мере, сотни тысяч.
На сей раз он привел меня в большой кабинет; там, за огромным
столом,
на больших покойных креслах сидел толстый, высокий румяный господин — из тех, которым всегда бывает жарко, с белыми, откормленными, но рыхлыми мясами, с толстыми, но тщательно выхоленными руками, с шейным платком, сведенным
на минимум, с бесцветными глазами, с жовиальным [Здесь: благодушным (от фр. jovial).] выражением, которое обыкновенно принадлежит людям, совершенно потонувшим в любви к своему благосостоянию и которые могут подняться холодно и без больших усилий до чрезвычайных злодейств.