Неточные совпадения
Результатом этого разговора было то, что я, мечтавший прежде,
как все
дети, о военной службе и мундире, чуть не плакавший о том, что мой отец хотел из меня сделать статского, вдруг охладел к военной службе и хотя не разом, но мало-помалу искоренил дотла любовь и нежность к эполетам, аксельбантам, лампасам.
Дети вообще любят слуг; родители запрещают им сближаться с ними, особенно в России;
дети не слушают их, потому что в гостиной скучно, а в девичьей весело. В этом случае,
как в тысяче других, родители не знают, что делают. Я никак не могу себе представить, чтоб наша передняя была вреднее для
детей, чем наша «чайная» или «диванная». В передней
дети перенимают грубые выражения и дурные манеры, это правда; но в гостиной они принимают грубые мысли и дурные чувства.
Гости играют для них из снисхождения, уступают им, дразнят их и оставляют игру
как вздумается; горничные играют обыкновенно столько же для себя, сколько для
детей; от этого игра получает интерес.
Бывало, когда я еще был
ребенком, Вера Артамоновна, желая меня сильно обидеть за какую-нибудь шалость, говаривала мне: «Дайте срок, — вырастете, такой же барин будете,
как другие».
Он не учит
детей и не одевает, а смотрит, чтоб они учились и были одеты, печется о их здоровье, ходит с ними гулять и говорит тот вздор, который хочет, не иначе
как по-немецки.
Жизнь кузины шла не по розам. Матери она лишилась
ребенком. Отец был отчаянный игрок и,
как все игроки по крови, — десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.
С своей стороны, и женщина, встречающая, выходя из-под венца, готовую семью,
детей, находится в неловком положении; ей нечего с ними делать, она должна натянуть чувства, которых не может иметь, она должна уверить себя и других, что чужие
дети ей так же милы,
как свои.
В заключение упомяну,
как в Новоселье пропало несколько сот десятин строевого леса. В сороковых годах М. Ф. Орлов, которому тогда, помнится, графиня Анна Алексеевна давала капитал для покупки именья его
детям, стал торговать тверское именье, доставшееся моему отцу от Сенатора. Сошлись в цене, и дело казалось оконченным. Орлов поехал осмотреть и, осмотревши, написал моему отцу, что он ему показывал на плане лес, но что этого леса вовсе нет.
Они никогда не сближались потом. Химик ездил очень редко к дядям; в последний раз он виделся с моим отцом после смерти Сенатора, он приезжал просить у него тысяч тридцать рублей взаймы на покупку земли. Отец мой не дал; Химик рассердился и, потирая рукою нос, с улыбкой ему заметил: «
Какой же тут риск, у меня именье родовое, я беру деньги для его усовершенствования,
детей у меня нет, и мы друг после друга наследники». Старик семидесяти пяти лет никогда не прощал племяннику эту выходку.
В лавочках отказались давать припасы иначе,
как на чистые деньги; мы думали об одном — что же завтра будут есть
дети?
Я в это время разбавила водой остаток бульона для
детей и думала уделить ему немного, уверивши его, что я уже ела,
как вдруг он входит с кульком и бутылкой, веселый и радостный,
как бывало.
Судьбе и этого было мало. Зачем в самом деле так долго зажилась старушка мать? Видела конец ссылки, видела своих
детей во всей красоте юности, во всем блеске таланта, чего было жить еще! Кто дорожит счастием, тот должен искать ранней смерти. Хронического счастья так же нет,
как нетающего льда.
Прошло с год, дело взятых товарищей окончилось. Их обвинили (
как впоследствии нас, потом петрашевцев) в намерении составить тайное общество, в преступных разговорах; за это их отправляли в солдаты, в Оренбург. Одного из подсудимых Николай отличил — Сунгурова. Он уже кончил курс и был на службе, женат и имел
детей; его приговорили к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь.
Дача, занимаемая В., была превосходна. Кабинет, в котором я дожидался, был обширен, высок и au rez-de-chaussee, [в нижнем этаже (фр.).] огромная дверь вела на террасу и в сад. День был жаркий, из сада пахло деревьями и цветами,
дети играли перед домом, звонко смеясь. Богатство, довольство, простор, солнце и тень, цветы и зелень… а в тюрьме-то узко, душно, темно. Не знаю, долго ли я сидел, погруженный в горькие мысли,
как вдруг камердинер с каким-то странным одушевлением позвал меня с террасы.
Но когда отобрали
детей, возник вопрос, куда их деть и на
какие деньги содержать?
Сверх дня рождения, именин и других праздников, самый торжественный сбор родственников и близких в доме княжны был накануне Нового года. Княжна в этот день поднимала Иверскую божию матерь. С пением носили монахи и священники образ по всем комнатам. Княжна первая, крестясь, проходила под него, за ней все гости, слуги, служанки, старики,
дети. После этого все поздравляли ее с наступающим Новым годом и дарили ей всякие безделицы,
как дарят
детям. Она ими играла несколько дней, потом сама раздаривала.
И вот в этом отжившем доме, над которым угрюмо тяготели две неугомонные старухи: одна, полная причуд и капризов, другая ее беспокойная лазутчица, лишенная всякой деликатности, всякого такта, — явилось
дитя, оторванное от всего близкого ему, чужое всему окружающему и взятое от скуки,
как берут собачонок или
как князь Федор Сергеевич держал канареек.
Компаньонка сносила ее
как каприз княгини,
как вещь лишнюю, но которая ей вредить не может; она, особенно при посторонних, даже показывала, что покровительствует
ребенку и ходатайствует перед княгиней о ней.
Ребенок не привыкал и через год был столько же чужд,
как в первый день, и еще печальнее. Сама княгиня удивлялась его «сериозности» и иной раз, видя,
как она часы целые уныло сидит за маленькими пяльцами, говорила ей: «Что ты не порезвишься, не пробежишь», девочка улыбалась, краснела, благодарила, но оставалась на своем месте.
Каждый лоскут, получаемый от них, был мною оплакан; потом я становилась выше этого, стремленье к науке душило меня, я ничему больше не завидовала в других
детях,
как ученью.
Корчевская кузина иногда гостила у княгини, она любила «маленькую кузину»,
как любят
детей, особенно несчастных, но не знала ее. С изумлением, почти с испугом разглядела она впоследствии эту необыкновенную натуру и, порывистая во всем, тотчас решилась поправить свое невнимание. Она просила у меня Гюго, Бальзака или вообще что-нибудь новое. «Маленькая кузина, — говорила она мне, — гениальное существо, нам следует ее вести вперед!»
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась одна с
детьми в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная,
как смерть, с холодным лицом и с закрытыми глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
Старик, исхудалый и почернелый, лежал в мундире на столе, насупив брови, будто сердился на меня; мы положили его в гроб, а через два дня опустили в могилу. С похорон мы воротились в дом покойника;
дети в черных платьицах, обшитых плерезами, жались в углу, больше удивленные и испуганные, чем огорченные; они шептались между собой и ходили на цыпочках. Не говоря ни одного слова, сидела Р., положив голову на руку,
как будто что-то обдумывая.
…Сбитый с толку, предчувствуя несчастия, недовольный собою, я жил в каком-то тревожном состоянии; снова кутил, искал рассеяния в шуме, досадовал за то, что находил его, досадовал за то, что не находил, и ждал,
как чистую струю воздуха середь пыльного жара, несколько строк из Москвы от Natalie. Надо всем этим брожением страстей всходил светлее и светлее кроткий образ ребенка-женщины. Порыв любви к Р. уяснил мне мое собственное сердце, раскрыл его тайну.
Как грустно становится, когда воображу, что портрет твой наконец будет висеть безвестным в чьем-нибудь кабинете, или, может, какой-нибудь
ребенок, играя им, разобьет стекло и сотрет черты».
«…Представь себе дурную погоду, страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное, какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую комнату, из которой, кажется, сейчас вынесли покойника, а тут эти
дети без цели, даже без удовольствия, шумят, кричат, ломают и марают все близкое; да хорошо бы еще, если б только можно было глядеть на этих
детей, а когда заставляют быть в их среде», — пишет она в одном письме из деревни, куда княгиня уезжала летом, и продолжает: «У нас сидят три старухи, и все три рассказывают,
как их покойники были в параличе,
как они за ними ходили — а и без того холодно».
Несколько испуганная и встревоженная любовь становится нежнее, заботливее ухаживает, из эгоизма двух она делается не только эгоизмом трех, но самоотвержением двух для третьего; семья начинается с
детей. Новый элемент вступает в жизнь, какое-то таинственное лицо стучится в нее, гость, который есть и которого нет, но который уже необходим, которого страстно ждут. Кто он? Никто не знает, но кто бы он ни был, он счастливый незнакомец, с
какой любовью его встречают у порога жизни!
Заставить, чтоб мать желала смерти своего
ребенка, а иногда и больше — сделать из нее его палача, а потом ее казнить нашим палачом или покрыть ее позором, если сердце женщины возьмет верх, —
какое умное и нравственное устройство!
Между теми записками и этими строками прошла и совершилась целая жизнь, — две жизни, с ужасным богатством счастья и бедствий. Тогда все дышало надеждой, все рвалось вперед, теперь одни воспоминания, один взгляд назад, — взгляд вперед переходит пределы жизни, он обращен на
детей. Я иду спиной,
как эти дантовские тени, со свернутой головой, которым il veder dinanziera tolto. [не дано было смотреть вперед (ит.).]
С Кетчером она спорила до слез и перебранивалась,
как злые
дети бранятся, всякий день, но без ожесточения; на меня она смотрела, бледнея и дрожа от ненависти.
Часто, выбившись из сил, приходил он отдыхать к нам; лежа на полу с двухлетним
ребенком, он играл с ним целые часы. Пока мы были втроем, дело шло
как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала по лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался, по славянской слабости. Тут одно слово, замечание, сказанное не по нем, приводило к самым оригинальным сценам и спорам…
В самой пасти чудовища выделяются
дети, не похожие на других
детей; они растут, развиваются и начинают жить совсем другой жизнью. Слабые, ничтожные, ничем не поддержанные, напротив, всем гонимые, они легко могут погибнуть без малейшего следа, но остаются, и если умирают на полдороге, то не всё умирает с ними. Это начальные ячейки, зародыши истории, едва заметные, едва существующие,
как все зародыши вообще.
Под этим большим светом безучастно молчал большой мир народа; для него ничего не переменилось, — ему было скверно, но не сквернее прежнего, новые удары сыпались не на его избитую спину. Его время не пришло. Между этой крышей и этой основой
дети первые приподняли голову, может, оттого, что они не подозревали,
как это опасно; но,
как бы то ни было, этими
детьми ошеломленная Россия начала приходить в себя.
Если когда-нибудь в Лондоне будет выставка генералов, так,
как в Цинциннати теперь Baby-Exhibition, [выставка
детей (англ.).] то я советую послать именно его из Петербурга.
Упрекать женщину в ее исключительном взгляде вряд справедливо ли. Разве кто-нибудь серьезно, честно старался разбить в них предрассудки? Их разбивает опыт, а оттого иногда ломится не предрассудок, а жизнь. Люди обходят вопросы, нас занимающие,
как старухи и
дети обходят кладбища или места, на которых…
Борьба насмерть шла внутри ее, и тут,
как прежде,
как после, я удивлялся. Она ни разу не сказала слова, которое могло бы обидеть Катерину, по которому она могла бы догадаться, что Natalie знала о бывшем, — упрек был для меня. Мирно и тихо оставила она наш дом. Natalie ее отпустила с такою кротостью, что простая женщина, рыдая, на коленях перед ней сама рассказала ей, что было, и все же наивное
дитя народа просила прощенья.
Она тихо отняла их от груди,
как умершее
дитя, и тихо опустила их в гроб, уважая в них прошлую жизнь, поэзию, данную ими, их утешения в иные минуты.
Революция пала,
как Агриппина, под ударами своих
детей и, что всего хуже, без их сознания; героизма, юношеского самоотвержения было больше, чем разумения, и чистые, благородные жертвы пали, не зная за что.
Его евангелие коротко: «Наживайся, умножай свой доход,
как песок морской, пользуйся и злоупотребляй своим денежным и нравственным капиталом не разоряясь, и ты сыто и почетно достигнешь долголетия, женишь своих
детей и оставишь по себе хорошую память».
Отрицание мира рыцарского и католического было необходимо и сделалось не мещанами, а просто свободными людьми, то есть людьми, отрешившимися от всяких гуртовых определений. Тут были рыцари,
как Ульрих фон Гуттен, и дворяне,
как Арует Вольтер, ученики часовщиков,
как Руссо, полковые лекаря,
как Шиллер, и купеческие
дети,
как Гете. Мещанство воспользовалось их работой и явилось освобожденным не только от царей, рабства, но и от всех общественных тяг, кроме складчины для найма охраняющего их правительства.
Так
как у нас не спрашивают ни у новорожденных, ни у
детей, ходящих в школу, паспортов, то сын мой и не имел отдельного вида, а был помещен на моем.
Сардинское правительство, господин Президент, — правительство образованное и свободное.
Как же возможно, чтоб оно не дозволило жить (ne tolerat pas) в Пиэмонте больному
ребенку шести лет? Я действительно не знаю,
как мне считать этот запрос цюрихской полиции — за странную шутку или за следствие пристрастия к залогам вообще.
С раннего утра сидел Фогт за микроскопом, наблюдал, рисовал, писал, читал и часов в пять бросался, иногда со мной, в море (плавал он
как рыба); потом он приходил к нам обедать и, вечно веселый, был готов на ученый спор и на всякие пустяки, пел за фортепьяно уморительные песни или рассказывал
детям сказки с таким мастерством, что они, не вставая, слушали его целые часы.
«Отчего, — говорит опростоволосившаяся „La France“, — отчего Лондон никогда так не встречал маршала Пелисье, которого слава так чиста?», и даже, несмотря на то, забыла она прибавить, что он выжигал сотнями арабов с
детьми и женами так,
как у нас выжигают тараканов.
Как искренно и глубоко жалел я,
дети, что вас не было с нами в этот день, такие дни хорошо помнить долгие годы, от них свежеет душа и примиряется с изнанкой жизни. Их очень мало…