Неточные совпадения
Тем не менее разлука мучила, и я не
знал, за что приняться, чтоб поскорее протолкнуть эту вечность — каких-нибудь четырех месяцев…
…А между
тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один человек, кроме меня, не
знает ее и что с моей смертью умрет истина.
Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не
знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь, и вы увидите, что по обе стороны полного разгара жизни, с ее венками из цветов и терний, с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах. Чего юность еще не имела,
то уже утрачено; о чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева.
— Так и началось. Папенька-то ваш,
знаете, какой, — все в долгий ящик откладывает; собирался, собирался, да вот и собрался! Все говорили, пора ехать, чего ждать, почитай, в городе никого не оставалось. Нет, все с Павлом Ивановичем переговаривают, как вместе ехать,
то тот не готов,
то другой.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в
то же время я боялся — не
знаю чего, но очень боялся.
Граф Воронцов посылал его к лорду Гренвилю, чтобы
узнать о
том, что предпринимает генерал Бонапарт, оставивший египетскую армию.
Однажды настороженный, я в несколько недель
узнал все подробности о встрече моего отца с моей матерью, о
том, как она решилась оставить родительский дом, как была спрятана в русском посольстве в Касселе, у Сенатора, и в мужском платье переехала границу; все это я
узнал, ни разу не сделав никому ни одного вопроса.
— Время терять нечего, — прибавил он, — вы
знаете, что ему надобно долго служить для
того, чтоб до чего-нибудь дослужиться.
Внутренний результат дум о «ложном положении» был довольно сходен с
тем, который я вывел из разговоров двух нянюшек. Я чувствовал себя свободнее от общества, которого вовсе не
знал, чувствовал, что, в сущности, я оставлен на собственные свои силы, и с несколько детской заносчивостью думал, что покажу себя Алексею Николаевичу с товарищами.
Много толкуют у нас о глубоком разврате слуг, особенно крепостных. Они действительно не отличаются примерной строгостью поведения, нравственное падение их видно уже из
того, что они слишком многое выносят, слишком редко возмущаются и дают отпор. Но не в этом дело. Я желал бы
знать — которое сословие в России меньше их развращено? Неужели дворянство или чиновники? быть может, духовенство?
Ни Сенатор, ни отец мой не теснили особенно дворовых,
то есть не теснили их физически. Сенатор был вспыльчив, нетерпелив и именно потому часто груб и несправедлив; но он так мало имел с ними соприкосновения и так мало ими занимался, что они почти не
знали друг друга. Отец мой докучал им капризами, не пропускал ни взгляда, ни слова, ни движения и беспрестанно учил; для русского человека это часто хуже побоев и брани.
Взяв все в расчет, слуга обходился рублей в триста ассигнациями; если к этому прибавить дивиденд на лекарства, лекаря и на съестные припасы, случайно привозимые из деревни и которые не
знали, куда деть,
то мы и тогда не перейдем трехсот пятидесяти рублей.
Надобно же было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он раз при Бушо, французском учителе, похвастался
тем, что он был рекрутом под Ватерлоо и что немцы дали страшную таску французам. Бушо только посмотрел на него и так страшно понюхал табаку, что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе, как le soldat de Vilainton. Я тогда еще не
знал, что каламбур этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
Николай велел ей объяснить положение жен, не изменивших мужьям, сосланным в каторжную работу, присовокупляя, что он ее не держит, но что она должна
знать, что если жены, идущие из верности с своими мужьями, заслуживают некоторого снисхождения,
то она не имеет на это ни малейшего права, сознательно вступая в брак с преступником.
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не
знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с
той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, — коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор не будет приведен в действие, что все это делается для
того, чтоб поразить умы. Но он, как и все другие, плохо
знал юного монарха. Николай уехал из Петербурга и, не въезжая в Москву, остановился в Петровском дворце… Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в «Московских ведомостях» страшную новость 14 июля.
Не
знаю, завидовал ли я его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд
тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна из
тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже приходило в голову идти к нему и все рассказать.
Кто
знает Кунцево и Архангельское Юсупова или именье Лопухина против Саввина монастыря,
тому довольно сказать, что Васильевское лежит на продолжении
того же берега верст тридцать от Саввина монастыря.
Когда мы ехали назад, я увидел издали на поле старосту,
того же, который был при нас, он сначала не
узнал меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько, я обернулся, староста Григорий Горский все еще стоял на
том же месте и смотрел нам вслед; его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из отчуждившегося Васильевского.
…Посидевши немного, я предложил читать Шиллера. Меня удивляло сходство наших вкусов; он
знал на память гораздо больше, чем я, и
знал именно
те места, которые мне так нравились; мы сложили книгу и выпытывали, так сказать, друг в друге симпатию.
Мы не
знали всей силы
того, с чем вступали в бой, но бой приняли. Сила сломила в нас многое, но не она нас сокрушила, и ей мы не сдались несмотря на все ее удары. Рубцы, полученные от нее, почетны, — свихнутая нога Иакова была знамением
того, что он боролся ночью с богом.
Рано виднелось в нем
то помазание, которое достается немногим, — на беду ли, на счастие ли, не
знаю, но наверное на
то, чтоб не быть в толпе.
Я не
знаю, почему дают какой-то монополь воспоминаниям первой любви над воспоминаниями молодой дружбы. Первая любовь потому так благоуханна, что она забывает различие полов, что она — страстная дружба. С своей стороны, дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер:
та же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств,
то же недоверие к себе, безусловная преданность,
та же мучительная тоска разлуки и
то же ревнивое желание исключительности.
Что же сказать о
тех скороспелых altkluge Burschen [молодых старичках], которые так хорошо
знают недостатки его в семнадцать лет?..
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто
знает, что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире человек, за
то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
После приема мерзлой живности отец мой, — и тут самая замечательная черта в
том, что эта шутка повторялась ежегодно, — призывал повара Спиридона и отправлял его в Охотный ряд и на Смоленский рынок
узнать цены.
Ему было тогда гораздо лет за сорок, и он в этот приятный возраст повел жизнь птички божьей или четырнадцатилетнего мальчика,
то есть не
знал, где завтра будет спать и на что обедать.
Для перемены, а долею для
того, чтоб осведомиться, как все обстоит в доме у нас, не было ли ссоры между господами, не дрался ли повар с своей женой и не
узнал ли барин, что Палашка или Ульяша с прибылью, — прихаживали они иногда в праздники на целый день.
Надобно заметить, что эти вдовы еще незамужними, лет сорок, пятьдесят
тому назад, были прибежны к дому княгини и княжны Мещерской и с
тех пор
знали моего отца; что в этот промежуток между молодым шатаньем и старым кочевьем они лет двадцать бранились с мужьями, удерживали их от пьянства, ходили за ними в параличе и снесли их на кладбище.
Он
знал математику включительно до конических сечений,
то есть ровно столько, сколько было нужно для приготовления гимназистов к университету; настоящий философ, он никогда не полюбопытствовал заглянуть в «университетские части» математики.
— Ха, ха, ха, — как я
узнаю моего учителя физиологии и материализма, — сказал я ему, смеясь от души, — ваше замечание так и напомнило мне
те блаженные времена, когда я приходил к вам, вроде гетевского Вагнера, надоедать моим идеализмом и выслушивать не без негодования ваши охлаждающие сентенции.
— Вы с
тех пор довольно жили, — ответил он, тоже смеясь, — чтоб
знать, что все дела человеческие зависят просто от нервов и от химического состава.
Один пустой мальчик, допрашиваемый своею матерью о маловской истории под угрозою прута, рассказал ей кое-что. Нежная мать — аристократка и княгиня — бросилась к ректору и передала донос сына как доказательство его раскаяния. Мы
узнали это и мучили его до
того, что он не остался до окончания курса.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за
то, что его дядя хорошо
знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Лекции эти продолжались целую неделю. Студенты должны были приготовляться на все
темы своего курса, декан вынимал билет и имя. Уваров созвал всю московскую
знать. Архимандриты и сенаторы, генерал-губернатор и Ив. Ив. Дмитриев — все были налицо.
Кто хочет
знать, как сильно действовала на молодое поколение весть июльского переворота, пусть
тот прочтет описание Гейне, услышавшего на Гельголанде, что «великий языческий Пан умер». Тут нет поддельного жара: Гейне тридцати лет был так же увлечен, так же одушевлен до ребячества, как мы — восемнадцати.
Мы все, с небольшими вариациями, имели сходное развитие,
то есть ничего не
знали, кроме Москвы и деревни, учились по
тем же книгам и брали уроки у
тех же учителей, воспитывались дома или в университетском пансионе.
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию, пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он остался плотником,
то есть не потерял ни сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового лица. Он
знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания о Москве.
После
того, как я писал это, я
узнал, что Сунгуров умер в Нерчинске.
— Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б была, вы все были бы не
те. Я
знаю это, но не могу пересилить страха, я так много перенесла несчастий, что на новые недостает сил. Смотрите, вы ни слова не говорите Ваде об этом, он огорчится, будет меня уговаривать… вот он, — прибавила старушка, поспешно утирая слезы и прося еще раз взглядом, чтоб я молчал.
В. был лет десять старше нас и удивлял нас своими практическими заметками, своим знанием политических дел, своим французским красноречием и горячностью своего либерализма. Он
знал так много и так подробно, рассказывал так мило и так плавно; мнения его были так твердо очерчены, на все был ответ, совет, разрешение. Читал он всё — новые романы, трактаты, журналы, стихи и, сверх
того, сильно занимался зоологией, писал проекты для князя и составлял планы для детских книг.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите как можно тише, а
то худо будет. Вы не
знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
Я его видел с
тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение,
знал расстройство дел — и не видел выхода. Месяца через два он умер; кровь свернулась в его жилах.
Я бывал у них и всякий раз проходил
той залой, где Цынский с компанией судил и рядил нас; в ней висел, тогда и потом, портрет Павла — напоминовением ли
того, до чего может унизить человека необузданность и злоупотребление власти, или для
того, чтоб поощрять полицейских на всякую свирепость, — не
знаю, но он был тут с тростью в руках, курносый и нахмуренный, — я останавливался всякий раз пред этим портретом, тогда арестантом, теперь гостем.
— Его приворожила к себе одна молдаванка; мы видим: наш ротный командир в заботе, а он,
знаете,
того, подметил, что молдаванка к другому офицеру похаживает.
Добренькому старику это понравилось, и он, не
знаю почему, вслед за
тем позвал меня. Я вышел вперед с святейшим намерением, что бы он и Шубинский ни говорили, не благодарить; к
тому же меня посылали дальше всех и в самый скверный город.
— Как будто вы не
знаете, — сказал Шубинский, начинавший бледнеть от злобы, — что ваша вина вдесятеро больше
тех, которые были на празднике. Вот, — он указал пальцем на одного из прощенных, — вот он под пьяную руку спел мерзость, да после на коленках со слезами просил прощения. Ну, вы еще от всякого раскаяния далеки.
Спустя несколько дней я гулял по пустынному бульвару, которым оканчивается в одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши не любят платонических гуляний. Долго бродя, я увидел наконец по другую сторону бульвара,
то есть на поле, какого-то человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы
того края. Когда он поднял голову, я
узнал Цехановича и подошел к нему.
— И не спрашивайте, индо сердце надрывается; ну, да про
то знают першие, наше дело исполнять приказания, не мы в ответе; а по-человеческому некрасиво.
— Нет, не
то чтоб повальные, а так, мрут, как мухи; жиденок,
знаете, эдакой чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари — опять чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет, да и в Могилев. И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятишками делать?