Неточные совпадения
Я смотрел на старика: его
лицо было так детски откровенно, сгорбленная фигура его, болезненно перекошенное
лицо, потухшие глаза, слабый голос — все внушало доверие; он не лгал, он не льстил, ему действительно хотелось видеть прежде смерти
в «кавалерии и регалиях» человека, который лет пятнадцать не мог ему простить каких-то бревен. Что это: святой или безумный? Да не одни ли безумные и достигают святости?
В этом отношении было у нас
лицо чрезвычайно интересное — наш старый лакей Бакай. Человек атлетического сложения и высокого роста, с крупными и важными чертами
лица, с видом величайшего глубокомыслия, он дожил до преклонных лет, воображая, что положение лакея одно из самых значительных.
По счастию, мне недолго пришлось ломать голову, догадываясь,
в чем дело. Дверь из передней немного приотворилась, и красное
лицо, полузакрытое волчьим мехом ливрейной шубы, шепотом подзывало меня; это был лакей Сенатора, я бросился к двери.
Старушка, бабушка моя,
На креслах опершись, стояла,
Молитву шепотом творя,
И четки всё перебирала;
В дверях знакомая семья
Дворовых
лиц мольбе внимала,
И
в землю кланялись они,
Прося у бога долги дни.
В числе этих посетителей одно
лицо было
в высшей степени комическое.
Он знал это и потому, предчувствуя что-нибудь смешное, брал мало-помалу свои меры: вынимал носовой платок, смотрел на часы, застегивал фрак, закрывал обеими руками
лицо и, когда наступал кризис, — вставал, оборачивался к стене, упирался
в нее и мучился полчаса и больше, потом, усталый от пароксизма, красный, обтирая пот с плешивой головы, он садился, но еще долго потом его схватывало.
Скорчившаяся, с поношенным и вылинялым
лицом старушонка, вдова какого-то смотрителя
в Кременчуге, постоянно и сильно пахнувшая каким-то пластырем, отвечала, унижаясь глазами и пальцами...
У всех студентов на
лицах был написан один страх, ну, как он
в этот день не сделает никакого грубого замечания. Страх этот скоро прошел. Через край полная аудитория была непокойна и издавала глухой, сдавленный гул. Малов сделал какое-то замечание, началось шарканье.
Они решились не ударить себя
лицом в грязь перед человеком, который был на Шимборазо и жил
в Сан-Суси.
В самое это время я видел во второй раз Николая, и тут
лицо его еще сильнее врезалось
в мою память.
Он еще тогда не носил усов,
лицо его было молодо, но перемена
в его чертах со времени коронации поразила меня.
Государь, увидев несколько
лиц, одетых
в партикулярных платьях (
в числе следовавших за экипажем), вообразил, что это были
лица подозрительные, приказал взять этих несчастных на гауптвахты и, обратившись к народу, стал кричать: „Это все подлые полячишки, они вас подбили!“ Подобная неуместная выходка совершенно испортила, по моему мнению, результаты».
Живо помню я старушку мать
в ее темном капоте и белом чепце; худое бледное
лицо ее было покрыто морщинами, она казалась с виду гораздо старше, чем была; одни глаза несколько отстали,
в них было видно столько кротости, любви, заботы и столько прошлых слез. Она была влюблена
в своих детей, она была ими богата, знатна, молода… она читала и перечитывала нам их письма, она с таким свято-глубоким чувством говорила о них своим слабым голосом, который иногда изменялся и дрожал от удержанных слез.
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место
в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию, пошел
в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он остался плотником, то есть не потерял ни сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового
лица. Он знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания о Москве.
Свечи потушены,
лица у всех посинели, и черты колеблются с движением огня. А между тем
в небольшой комнате температура от горящего рома становится тропическая. Всем хочется пить, жженка не готова. Но Joseph, француз, присланный от «Яра», готов; он приготовляет какой-то антитезис жженки, напиток со льдом из разных вин, a la base de cognac; [на коньяке (фр.).] неподдельный сын «великого народа», он, наливая французское вино, объясняет нам, что оно потому так хорошо, что два раза проехало экватор.
— Знать, Лександ Иваныч, именинники-то не ударили
лицом в грязь?
Лицо ее было задумчиво,
в нем яснее обыкновенного виднелся отблеск вынесенного
в прошедшем и та подозрительная робость к будущему, то недоверие к жизни, которое всегда остается после больших, долгих и многочисленных бедствий.
Не получая ответа, я взглянул на
В., но вместо него, казалось, был его старший брат, с посоловелым
лицом, с опустившимися чертами, — он ахал и беспокоился.
Я его видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость
лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел — и не видел выхода. Месяца через два он умер; кровь свернулась
в его жилах.
В дверях залы стояла фигура, завернутая
в военную шинель; к окну виднелся белый султан, сзади были еще какие-то
лица, — я разглядел казацкую шапку.
Тут только я разглядел, что
в углу сидел старый священник с седой бородой и красно-синим
лицом.
Еще бы раз увидеть мою юную утешительницу, пожать ей руку, как я пожал ей на кладбище…
В ее
лице хотел я проститься с былым и встретиться с будущим…
На одном из губернаторских смотров ссыльным меня пригласил к себе один ксендз. Я застал у него несколько поляков. Один из них сидел молча, задумчиво куря маленькую трубку; тоска, тоска безвыходная видна была
в каждой черте. Он был сутуловат, даже кривобок,
лицо его принадлежало к тому неправильному польско-литовскому типу, который удивляет сначала и привязывает потом; такие черты были у величайшего из поляков — у Фаддея Костюшки. Одежда Цехановича свидетельствовала о страшной бедности.
Пожилых лет, небольшой ростом офицер, с
лицом, выражавшим много перенесенных забот, мелких нужд, страха перед начальством, встретил меня со всем радушием мертвящей скуки. Это был один из тех недальних, добродушных служак, тянувший лет двадцать пять свою лямку и затянувшийся, без рассуждений, без повышений,
в том роде, как служат старые лошади, полагая, вероятно, что так и надобно на рассвете надеть хомут и что-нибудь тащить.
В зале утром я застал исправника, полицмейстера и двух чиновников; все стояли, говорили шепотом и с беспокойством посматривали на дверь. Дверь растворилась, и взошел небольшого роста плечистый старик, с головой, посаженной на плечи, как у бульдога, большие челюсти продолжали сходство с собакой, к тому же они как-то плотоядно улыбались; старое и с тем вместе приапическое выражение
лица, небольшие, быстрые, серенькие глазки и редкие прямые волосы делали невероятно гадкое впечатление.
Там, где-то
в закоптелых канцеляриях, через которые мы спешим пройти, обтерханные люди пишут — пишут на серой бумаге, переписывают на гербовую, и
лица, семьи, целые деревни обижены, испуганы, разорены.
…Знаменитый Тюрго, видя ненависть французов к картофелю, разослал всем откупщикам, поставщикам и другим подвластным
лицам картофель на посев, строго запретив давать крестьянам. С тем вместе он сообщил им тайно, чтоб они не препятствовали крестьянам красть на посев картофель.
В несколько лет часть Франции обсеялась картофелем.
Середь этих уродливых и сальных, мелких и отвратительных
лиц и сцен, дел и заголовков,
в этой канцелярской раме и приказной обстановке вспоминаются мне печальные, благородные черты художника, задавленного правительством с холодной и бесчувственной жестокостью.
Исправник замялся. Я взглянул на черемиса, он был лет двадцати, ничего свирепого не было
в его
лице, совершенно восточном, с узенькими сверкающими глазами, с черными волосами.
Лицо его было
в полтора больше обыкновенного и как-то шероховато, огромный рыбий рот раскрывался до ушей, светло-серые глаза были не оттенены, а скорее освещены белокурыми ресницами, жесткие волосы скудно покрывали его череп, и притом он был головою выше меня, сутуловат и очень неопрятен.
…Куда природа свирепа к
лицам. Что и что прочувствовалось
в этой груди страдальца прежде, чем он решился своей веревочкой остановить маятник, меривший ему одни оскорбления, одни несчастия. И за что? За то, что отец был золотушен или мать лимфатична? Все это так. Но по какому праву мы требуем справедливости, отчета, причин? — у кого? — у крутящегося урагана жизни?..
Я сначала жил
в Вятке не один. Странное и комическое
лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей жизни, при всех важных событиях ее, —
лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую границу, словом К. И. Зонненберг жил со мною
в Вятке; я забыл об этом, рассказывая мою ссылку.
Вскоре они переехали
в другую часть города. Первый раз, когда я пришел к ним, я застал соседку одну
в едва меблированной зале; она сидела за фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но музыка не шла, она ошибалась, руки дрожали, цвет
лица менялся.
Мне было жаль оставить ее
в слезах, я ей болтал полушепотом какой-то бред… Она взглянула на меня, ивее глазах мелькнуло из-за слез столько счастья, что я улыбнулся. Она как будто поняла мою мысль, закрыла
лицо обеими руками и встала… Теперь было
в самом деле пора, я отнял ее руки, расцеловал их, ее — и вышел.
Мы застали Р.
в обмороке или
в каком-то нервном летаргическом сне. Это не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась одна с детьми
в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная, как смерть, с холодным
лицом и с закрытыми глазами, лежала она
в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания
в промежутках.
Так прошло много времени. Начали носиться слухи о близком окончании ссылки, не так уже казался далеким день,
в который я брошусь
в повозку и полечу
в Москву, знакомые
лица мерещились, и между ними, перед ними заветные черты; но едва я отдавался этим мечтам, как мне представлялась с другой стороны повозки бледная, печальная фигура Р., с заплаканными глазами, с взглядом, выражающим боль и упрек, и радость моя мутилась, мне становилось жаль, смертельно жаль ее.
Долго толковали они, ни
в чем не согласились и наконец потребовали арестанта. Молодая девушка взошла; но это была не та молчаливая, застенчивая сирота, которую они знали. Непоколебимая твердость и безвозвратное решение были видны
в спокойном и гордом выражении
лица; это было не дитя, а женщина, которая шла защищать свою любовь — мою любовь.
От него я узнал хронику нашего круга,
в чем перемены и какие вопросы занимают, какие
лица прибыли, где те, которые оставили Москву, и проч.
Около получаса ходили мы взад и вперед по переулку, прежде чем вышла, торопясь и оглядываясь, небольшая худенькая старушка, та самая бойкая горничная, которая
в 1812 году у французских солдат просила для меня «манже»; с детства мы звали ее Костенькой. Старушка взяла меня обеими руками за
лицо и расцеловала.
В три четверти десятого явился Кетчер
в соломенной шляпе, с измятым
лицом человека, не спавшего целую ночь. Я бросился к нему и, обнимая его, осыпал упреками. Кетчер, нахмурившись, посмотрел на меня и спросил...
День был жаркий. Преосвященный Парфений принял меня
в саду. Он сидел под большой тенистой липой, сняв клобук и распустив свои седые волосы. Перед ним стоял без шляпы, на самом солнце, статный плешивый протопоп и читал вслух какую-то бумагу;
лицо его было багрово, и крупные капли пота выступали на лбу, он щурился от ослепительной белизны бумаги, освещенной солнцем, — и ни он не смел подвинуться, ни архиерей ему не говорил, чтоб он отошел.
Несколько испуганная и встревоженная любовь становится нежнее, заботливее ухаживает, из эгоизма двух она делается не только эгоизмом трех, но самоотвержением двух для третьего; семья начинается с детей. Новый элемент вступает
в жизнь, какое-то таинственное
лицо стучится
в нее, гость, который есть и которого нет, но который уже необходим, которого страстно ждут. Кто он? Никто не знает, но кто бы он ни был, он счастливый незнакомец, с какой любовью его встречают у порога жизни!
Юность невнимательно несется
в какой-то алгебре идей, чувств и стремлений, частное мало занимает, мало бьет, а тут — любовь, найдено — неизвестное, все свелось на одно
лицо, прошло через него, им становится всеобщее дорого, им изящное красиво, постороннее и тут не бьет: они даны друг другу, кругом хоть трава не расти!
Побранившись месяца два с Кетчером, который, будучи прав
в фонде, [
в сущности (от фр. au fond).] был постоянно неправ
в форме, и, восстановив против себя несколько человек, может, слишком обидчивых по материальному положению, она наконец очутилась
лицом к
лицу со мной.
В 1842 сортировка по сродству давно была сделана, и наш стан стал
в боевой порядок
лицом к
лицу с славянами. Об этой борьбе мы будем говорить
в другом месте.
— Слава богу, как всегда; он вам кланяется… Родственник, не меняя нисколько
лица, одними зрачками телеграфировал мне упрек, совет, предостережение; зрачки его, косясь, заставили меня обернуться — истопник клал дрова
в печь; когда он затопил ее, причем сам отправлял должность раздувальных мехов, и сделал на полу лужу снегом, оттаявшим с его сапог, он взял кочергу длиною с казацкую пику и вышел.
Я пожал руку жене — на
лице у нее были пятны, рука горела. Что за спех,
в десять часов вечера, заговор открыт, побег, драгоценная жизнь Николая Павловича
в опасности? «Действительно, — подумал я, — я виноват перед будочником, чему было дивиться, что при этом правительстве какой-нибудь из его агентов прирезал двух-трех прохожих; будочники второй и третьей степени разве лучше своего товарища на Синем мосту? А сам-то будочник будочников?»
Дубельт —
лицо оригинальное, он, наверно, умнее всего Третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое
лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу — явно свидетельствовали, что много страстей боролось
в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было. Черты его имели что-то волчье и даже лисье, то есть выражали тонкую смышленость хищных зверей, вместе уклончивость и заносчивость. Он был всегда учтив.
У окна сидел, развалясь, какой-то «друг дома», лакей или дежурный чиновник. Он встал, когда я взошел, вглядываясь
в его
лицо, я узнал его, мне эту противную фигуру показывали
в театре, это был один из главных уличных шпионов, помнится, по фамилии Фабр. Он спросил меня...
С ним пришел, вероятно, его адъютант, тончайший корнет
в мире, с неслыханно длинными ногами, белокурый, с крошечным беличьим
лицом и с тем добродушным выражением, которое часто остается у матушкиных сынков, никогда ничему не учившихся или, по крайней мере, не выучившихся.