Неточные совпадения
Старосты и его missi dominici [господские сподручные (лат.).] грабили барина и мужиков; зато все находившееся на глазах было подвержено двойному контролю; тут береглись свечи и тощий vin de Graves [сорт белого вина (фр.).] заменялся кислым крымским вином в то самое время,
как в одной деревне сводили целый лес,
а в другой ему
же продавали его собственный овес.
Мне разом сделалось грустно и весело; выходя из-за университетских ворот, я чувствовал, что не так выхожу,
как вчера,
как всякий день; я отчуждался от университета, от этого общего родительского дома, в котором провел так юно-хорошо четыре года;
а с другой стороны, меня тешило чувство признанного совершеннолетия, и отчего
же не признаться, и название кандидата, полученное сразу.
Это был камердинер Огарева. Я не мог понять,
какой повод выдумала полиция, в последнее время все было тихо. Огарев только за день приехал… и отчего
же его взяли,
а меня нет?
— Помилуйте, зачем
же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите
как можно тише,
а то худо будет. Вы не знаете,
как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь
как хотите, Огареву не поможете,
а сами попадетесь. Вот оно, самовластье, —
какие права,
какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
Таков беспорядок, зверство, своеволие и разврат русского суда и русской полиции, что простой человек, попавшийся под суд, боится не наказания по суду,
а судопроизводства. Он ждет с нетерпением, когда его пошлют в Сибирь — его мученичество оканчивается с началом наказания. Теперь вспомним, что три четверти людей, хватаемых полициею по подозрению, судом освобождаются и что они прошли через те
же истязания,
как и виновные.
Этот анекдот, которого верность не подлежит ни малейшему сомнению, бросает большой свет на характер Николая.
Как же ему не пришло в голову, что если человек, которому он не отказывает в уважении, храбрый воин, заслуженный старец, — так упирается и так умоляет пощадить его честь, то, стало быть, дело не совсем чисто? Меньше нельзя было сделать,
как потребовать налицо Голицына и велеть Стаалю при нем объяснить дело. Он этого не сделал,
а велел нас строже содержать.
— Вы продаете коляску, мне нужно ее, вы богатый человек, вы миллионер, за это вас все уважают, и я потому пришел свидетельствовать вам мое почтение;
как богатый человек, вам ни копейки не стоит, продадите ли вы коляску или нет, мне
же ее очень нужно,
а денег у меня мало.
Перемена была очень резка. Те
же комнаты, та
же мебель,
а на месте татарского баскака с тунгусской наружностью и сибирскими привычками — доктринер, несколько педант, но все
же порядочный человек. Новый губернатор был умен, но ум его как-то светил,
а не грел, вроде ясного зимнего дня — приятного, но от которого плодов не дождешься. К тому
же он был страшный формалист — формалист не приказный —
а как бы это выразить?.. его формализм был второй степени, но столько
же скучный,
как и все прочие.
Русские гувернанты у нас нипочем, по крайней мере так еще было в тридцатых годах,
а между тем при всех недостатках они все
же лучше большинства француженок из Швейцарии, бессрочно-отпускных лореток и отставных актрис, которые с отчаянья бросаются на воспитание
как на последнее средство доставать насущный хлеб, — средство, для которого не нужно ни таланта, ни молодости, ничего — кроме произношения «гррра» и манер d'une dame de comptoir, [приказчицы (фр.).] которые часто у нас по провинциям принимаются за «хорошие» манеры.
Как же мне было признаться,
как сказать Р. в январе, что я ошибся в августе, говоря ей о своей любви.
Как она могла поверить в истину моего рассказа — новая любовь была бы понятнее, измена — проще.
Как мог дальний образ отсутствующей вступить в борьбу с настоящим,
как могла струя другой любви пройти через этот горн и выйти больше сознанной и сильной — все это я сам не понимал,
а чувствовал, что все это правда.
— Ну, делать нечего, пойдем,
а уж
как бы мне хотелось, чтоб не удалось! Что
же вчера не написал? — и Кетчер, важно нахлобучив на себя свою шляпу с длинными полями, набросил черный плащ на красной подкладке.
Потом он позвал денщика, гусара
же, и велел ему ни под
каким предлогом никого не пускать в эту комнату. Я снова очутился под охраной солдата, с той разницей, что в Крутицах жандарм меня караулил от всего мира,
а тут гусар караулил весь мир от меня.
Дома мы выпили с шаферами и Матвеем две бутылки вина, шаферы посидели минут двадцать, и мы остались одни, и нам опять,
как в Перове, это казалось так естественно, так просто, само собою понятно, что мы совсем не удивлялись,
а потом месяцы целые не могли надивиться тому
же.
И хорошо, что человек или не подозревает, или умеет не видать, забыть. Полного счастия нет с тревогой; полное счастие покойно,
как море во время летней тишины. Тревога дает свое болезненное, лихорадочное упоение, которое нравится,
как ожидание карты, но это далеко от чувства гармонического, бесконечного мира.
А потому сон или нет, но я ужасно высоко ценю это доверие к жизни, пока жизнь не возразила на него, не разбудила… мрут
же китайцы из-за грубого упоения опиумом…»
…На сколько ладов и
как давно люди знают и твердят, что «жизни май цветет один раз и не больше»,
а все
же июнь совершеннолетия, с своей страдной работой, с своим щебнем на дороге, берет человека врасплох.
— Ну, слава богу, договорились
же,
а то я с моим глупым нравом не знал,
как начать… ваша взяла; три-четыре месяца в Петербурге меня лучше убедили, чем все доводы.
То
же самое в двух смежных кругах: в славянском и в нашем. Где, в
каком углу современного Запада найдете вы такие группы отшельников мысли, схимников науки, фанатиков убеждений, у которых седеют волосы,
а стремленья вечно юны?
Канцелярия министра внутренних дел относилась к канцелярии вятского губернатора,
как сапоги вычищенные относятся к невычищенным: та
же кожа, те
же подошвы, но одни в грязи,
а другие под лаком.
— Я вам, генерал, скажу то, что сказал г. Сахтынскому, я не могу себе представить, чтобы меня выслали только за то, что я повторил уличный слух, который, конечно, вы слышали прежде меня,
а может, точно так
же рассказывали,
как я.
Жалобы на слуг, которые мы слышим ежедневно, так
же справедливы,
как жалобы слуг на господ, и это не потому, чтоб те и другие сделались хуже,
а потому, что их отношение больше и больше приходит в сознание. Оно удручительно для слуги и развращает барина.
Грановский напоминает мне ряд задумчиво покойных проповедников-революционеров времен Реформации — не тех бурных, грозных, которые в «гневе своем чувствуют вполне свою жизнь»,
как Лютер,
а тех ясных, кротких, которые так
же просто надевали венок славы на свою голову,
как и терновый венок. Они невозмущаемо тихи, идут твердым шагом, но не топают; людей этих боятся судьи, им с ними неловко; их примирительная улыбка оставляет по себе угрызение совести у палачей.
Нам, сверх того, не к чему возвращаться. Государственная жизнь допетровской России была уродлива, бедна, дика —
а к ней-то и хотели славяне возвратиться, хотя они и не признаются в этом;
как же иначе объяснить все археологические воскрешения, поклонение нравам и обычаям прежнего времени и самые попытки возвратиться не к современной (и превосходной) одежде крестьян,
а к старинным неуклюжим костюмам?
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на том
же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы на глазах.
Как я любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим.
А. И. Герцена.)]
Я решился его добивать деньгами. Это было так
же верно,
как в споре с католиком употреблять тексты из Евангелия,
а потому, улыбнувшись, я возразил ему...
Первая публикация, делаемая при таких условиях,
как присланная вами прокламация, должна была быть исполнена искренности; ну,
а кто
же может прочесть без улыбки имя Арнольда Руге под прокламацией, говорящей во имя божественного провидения?
Учитель говорил не по-швейцарски,
а по-немецки, да и не просто,
а по образцам из нарочито известных ораторов и писателей: он помянул и о Вильгельме Телле, и о Карле Смелом (
как тут поступила бы австрийско-александринская театральная ценсура — разве назвала бы Вильгельма Смелым,
а Карла — Теллем?) и при этом не забыл не столько новое, сколько выразительное сравнение неволи с позлащенной клеткой, из которой птица все
же рвется...
В этом отрицании, в этом улетучивании старого общественного быта — страшная сила Прудона; он такой
же поэт диалектики,
как Гегель, — с той разницей, что один держится на покойной выси научного движения,
а другой втолкнут в сумятицу народных волнений, в рукопашный бой партий.
Я помню сочинения Прудона, от его рассуждения «О собственности» до «Биржевого руководства»; многое изменилось в его мыслях, — еще бы, прожить такую эпоху,
как наша, и свистать тот
же дуэт
а moll-ный,
как Платон Михайлович в «Горе от ума».
А мы, с своей диалектической стороны, на подмогу Каину прибавили бы, что все понятие о цели у Прудона совершенно непоследовательно. Телеология — это тоже теология; это — Февральская республика, то есть та
же Июльская монархия, но без Людовика-Филиппа.
Какая же разница между предопределенной целесообразностью и промыслом? [Сам Прудон сказал; «Rien ne ressemble plus à la préeditation, que la logique des faits» [Ничто не похоже так на преднамеренность,
как логика фактов (фр.). ] (Прим.
А. И. Герцена.)]
А уже, конечно, нельзя сказать об англичанах, чтоб они не любили своего отечества, или чтоб они были не национальны. Расплывающаяся во все стороны Англия заселила полмира, в то время
как скудная соками Франция — одни колонии потеряла,
а с другими не знает, что делать. Они ей и не нужны; Франция довольна собой и лепится все больше и больше к своему средоточию,
а средоточие — к своему господину.
Какая же независимость может быть в такой стране?
А с другой стороны,
как же бросить Францию, la belle France? [прекрасную Францию (фр.).]
— Никакого. С тех пор
как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше, идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, общество падает глубже и глубже. Народ молчит. Польское дело — не его дело, — у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому
же у нас много времени впереди —
а у них его нет.
— Нет,
а так
как ему полюбилось в Париже, так вы ему завтра
же напишите: «Заведение запечатано, когда вам угодно принимать его?» Вы увидите эффект, он бросит жену и игру на бирже, прискачет сюда и — и увидит, что заведение не заперто.
Давно ли Стансфильд пострадал за то, что, служа королеве, не счел обязанностью поссориться с Маццини?
А теперь самые местные министры пишут не адресы,
а рецепты и хлопочут из всех сил о сохранении дней такого
же революционера,
как Маццини?
Дамы тоже молчали, но смотрели так страстно и долго на Гарибальди, что в нынешнем году, наверное, в Лондоне будет урожай детей с его чертами,
а так
как детей и теперь уж водят в таких
же красных рубашках,
как у него, то дело станет только за плащом.