Наше воспитание, уродливая наша жизнь, уродливая оценка добра и зла калечат изначально прекрасную человеческую душу. Но все время ясно и призывно звучит в ней «непогрешимый, блаженный голос» и
зовет человека к великим радостям, таким близким и доступным.
Сверхчеловек и есть эта единичная совершенная личность, которая вырастет на почве человеческого разложения, как пышный цветок на плодородном перегное. Высшее счастье и высшее призвание человека — стремиться стать таким перегноем, чтоб сделать возможным грядущего сверхчеловека. В этом — новая мораль, к которой
зовет людей разрушитель морали Ницше.
Неточные совпадения
Так именно, «куда-то порываясь и дрожа молодыми, красивыми телами»,
зовут к себе друг друга люди-жеребцы и люди-кобылы в зверином воображении нынешних жизнеописателей. Но для Толстого любовь
человека — нечто неизмеримо высшее, чем такая кобылиная любовь. И при напоминающем свете этой высшей любви «прекрасный и свободный зверь» в
человеке, как мы это видели на Нехлюдове, принимает у Толстого формы грязного, поганого гада.
И здесь нельзя возмущаться, нельзя никого обвинять в жестокости. Здесь можно только молча преклонить голову перед праведностью высшего суда. Если
человек не следует таинственно-радостному
зову, звучащему в душе, если он робко проходит мимо величайших радостей, уготовленных ему жизнью, то кто же виноват, что он гибнет в мраке и муках?
Человек легкомысленно пошел против собственного своего существа, — и великий закон, светлый в самой своей жестокости, говорит...
Но опять и опять следует подчеркнуть: голоса эти призывают не к добру. К живой жизни они
зовут, к полному, целостному обнаружению жизни, и обнаружение это довлеет само себе, в самом себе несет свою цель, — оно бесцельно. Из живой же жизни — именно потому, что она — живая жизнь, — само собою родится благо, сама собою встает цель. «Каждая личность, — говорит Толстой в «Войне и мире», — носит в самой себе свои цели и между тем носит их для того, чтобы служить недоступным
человеку целям общим».
Призывать
человека к такому богу, напоминать ему о нем — безумно, как безумно говорить горящему факелу: свети! Раз факел горит, он тем самым и светит… И художник Толстой не
зовет к богу, — не
зовет так же, как не
зовет и к добру. Одно, одно и одно он только говорит: живи! Будет жизнь — будет добро, будет и бог.
Жизнь эта со всех сторон окружает
человека, надвигается на него,
зовет к себе, хлещет в душу бурными потоками кипучей радости и счастья.
— Лжешь, ничего не будет!
Зови людей! Ты знал, что я болен, и раздражить меня хотел, до бешенства, чтоб я себя выдал, вот твоя цель! Нет, ты фактов подавай! Я все понял! У тебя фактов нет, у тебя одни только дрянные, ничтожные догадки, заметовские!.. Ты знал мой характер, до исступления меня довести хотел, а потом и огорошить вдруг попами да депутатами [Депутаты — здесь: понятые.]… Ты их ждешь? а? Чего ждешь? Где? Подавай!
Он не острит отрицанием, не смешит дерзостью неверия, не манит чувственностью, не достает ни наивных девочек, ни вина, ни брильянтов, а спокойно влечет к убийству, тянет к себе, к преступленью — той непонятной силой, которой
зовет человека в иные минуты стоячая вода, освещенная месяцем, — ничего не обещая в безотрадных, холодных, мерцающих объятиях своих, кроме смерти.
Он бегал из комнаты в комнату, бранился с женою, делал отеческие исправления дворецкому, грозился на всю жизнь сделать уродом и несчастным повара (для ободрения),
звал человек двадцать гостей, бегал с курильницей по комнатам, встречал в сенях генерала, целовал его в шов, идущий под руку.
Неточные совпадения
Да был тут
человек, // Павлуша Веретенников // (Какого роду, звания, // Не знали мужики, // Однако
звали «барином».
Свияжский подошел к Левину и
звал его к себе чай пить. Левин никак не мог понять и вспомнить, чем он был недоволен в Свияжском, чего он искал от него. Он был умный и удивительно добрый
человек.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его
звать молодым
человеком и как ему зашла в голову загадка о том, друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С одною матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо, и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
— Митюхе (так презрительно назвал мужик дворника), Константин Дмитрич, как не выручить! Этот нажмет, да свое выберет. Он хрестьянина не пожалеет. А дядя Фоканыч (так он
звал старика Платона) разве станет драть шкуру с
человека? Где в долг, где и спустит. Ан и не доберет. Тоже
человеком.
И в канцелярии не успели оглянуться, как устроилось дело так, что Чичиков переехал к нему в дом, сделался нужным и необходимым
человеком, закупал и муку и сахар, с дочерью обращался, как с невестой, повытчика
звал папенькой и целовал его в руку; все положили в палате, что в конце февраля перед Великим постом будет свадьба.