С.77] он выражен в следующих словах: «Преблагословенная
Дева Мария в первом мгновении своего зачатия, по особенной благодати Всемогущего Бога и особому преимуществу, ради будущих заслуг И. Христа, Спасителя рода человеческого, была сохранена свободной от всякой первородной вины» [..declaramus, pronuntiamus et defmimus: doctrinam, quae tenet, beatissiman Virg.
«Свободная» личность у него часовой и работник без выслуги, она несет службу и должна стоять на карауле до смены смертью, она должна морить в себе все лично-страстное, все внешнее долгу, потому что она — не она, ее смысл, ее сущность вне ее, она — орган справедливости, она предназначена, как
дева Мария, носить в мучениях идею и водворить ее на свет для спасения государства.
— Это — переложенное в поэму апокрифическое предание о разбойнике, который попросил деву Марию, шедшую в Египет с Иосифом и предвечным младенцем, дать каплю молока своего его умирающему с голоду ребенку.
Дева Мария покормила ребенка, который впоследствии, сделавшись, подобно отцу своему, разбойником, был распят вместе со Христом на Голгофе и, умирая, произнес к собрату своему по млеку: «Помяни мя, господи, егда приидеши во царствие твое!»
— И вдруг обнимет сон, как мать родная любимое своё дитя, и покажет всё, чего нет, окунёт тебя в такие радости, тихие да чистые, каких и не бывает наяву. Я даже иногда, ложась, молюсь: «Присно
дева Мария, пресвятая богородица — навей счастливый сон!»
Неточные совпадения
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные
дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Она опомнилась, но снова // Закрыла очи — и ни слова // Не говорит. Отец и мать // Ей сердце ищут успокоить, // Боязнь и горесть разогнать, // Тревогу смутных дум устроить… // Напрасно. Целые два
дня, // То молча плача, то стеня, //
Мария не пила, не ела, // Шатаясь, бледная как тень, // Не зная сна. На третий
день // Ее светлица опустела.
И, вся полна негодованьем, // К ней мать идет и, с содроганьем // Схватив ей руку, говорит: // «Бесстыдный! старец нечестивый! // Возможно ль?.. нет, пока мы живы, // Нет! он греха не совершит. // Он, должный быть отцом и другом // Невинной крестницы своей… // Безумец! на закате
дней // Он вздумал быть ее супругом». //
Мария вздрогнула. Лицо // Покрыла бледность гробовая, // И, охладев, как неживая, // Упала
дева на крыльцо.
Мазепа мрачен. Ум его // Смущен жестокими мечтами. //
Мария нежными очами // Глядит на старца своего. // Она, обняв его колени, // Слова любви ему твердит. // Напрасно: черных помышлений // Ее любовь не удалит. // Пред бедной
девой с невниманьем // Он хладно потупляет взор // И ей на ласковый укор // Одним ответствует молчаньем. // Удивлена, оскорблена, // Едва дыша, встает она // И говорит с негодованьем:
У нас все в голове времена вечеров барона Гольбаха и первого представления «Фигаро», когда вся аристократия Парижа стояла
дни целые, делая хвост, и модные дамы без обеда ели сухие бриошки, чтоб добиться места и увидать революционную пьесу, которую через месяц будут давать в Версале (граф Прованский, то есть будущий Людовик XVIII, в роли Фигаро, Мария-Антуанетта — в роли Сусанны!).