Неточные совпадения
Наша гимназия была вроде той, какая описана
у меня в первых двух книгах «В путь-дорогу». Но когда я
писал этот роман, я еще близко стоял ко времени моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь. В общем верно, но полной объективности еще нет.
Имена Минина и Пожарского всегда шевелили в душе что-то особенное. Но на них, к сожалению, был оттенок чего-то официального, «казенного», как мы и тогда уже говорили. Наш учитель рисования и чистописания, по прозванию «Трошка»,
написал их портреты, висевшие в библиотеке. И Минин
у него вышел почти на одно лицо с князем Пожарским.
Созывали нас на первом курсе слушать сочинения, которые писались на разные темы под руководством адъюнкта словесности, добродушнейшего слависта Ровинского. Эти обязательные упражнения как-то не привились. Во мне, считавшемся в гимназии „сочинителем“, эти литературные сборища не вызвали особенного интереса.
У меня не явилось ни малейшей охоты что-нибудь
написать самому или обратиться за советом к Ровинскому.
Улыбышев как раз перед нашим поступлением в Казань
писал свой критический этюд о Бетховене (где оценивал его, как безусловный поклонник Моцарта, то есть по-старинному), а для этого он прослушивал
у себя на дому симфонии Бетховена, которые исполняли ему театральные музыканты.
О"Дворянском гнезде"я даже
написал небольшую статью для прочтения и в нашем кружке, и в гостиной Карлова,
у Дондуковых. Настроение этой вещи, мистика Лизы, многое, что отзывалось якобы недостаточным свободомыслием автора, вызывали во мне недовольство. Художественная прелесть повести не так на меня действовала тогда, как замысел и тон, и отдельные сцены"Накануне".
Я ему
написал какие-то сцены; а раньше
у него появился и первый акт моих"Знакомцев".
После знакомства с Вейнбергом я столкнулся с Михайловым
у Писемского вскоре после приезда моего в Петербург. Он, уходя, жаловался Писемскому на то, что
у него совсем нет охоты
писать беллетристику.
Таким драматургам, как Чернышев, было еще удобнее ставить, чем нам. Они были
у себя дома,
писали для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его как писателя благодаря игре Мартынова. А"Испорченная жизнь"разыграна была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
И тогда уже, и позднее, на протяжении более двадцати лет, я находил в Островском такую веру в себя, такое довольство всем, что бы он ни
написал, какого я решительно не видал ни в ком из наших корифеев: ни
у Тургенева, ни
у Достоевского, ни
у Гончарова, ни
у Салтыкова, ни
у Толстого и всего менее —
у Некрасова.
Но все это относится к тем годам, когда я был уже двадцать лет романистом. А речь идет
у нас в настоящую минуту о том, под каким влиянием начал я
писать, если не как драматург, то как романист в 1861 году?
Как я сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман по нескольким главам, и он начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я
писал его по кускам в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и
у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но в январе 1863 года
у меня еще не было почти ничего готово из третьей книги — как я называл тогда части моего романа.
Эта рецензия появилась под каким-то псевдонимом. Я узнал от одного приятеля сыновей Краевского (тогда еще издателя"Отечественных записок"), что за псевдонимом этим скрывается Н.Д.Хвощинская (В.Крестовский-псевдоним). Я
написал ей письмо, и
у нас завязалась переписка, еще до личного знакомства в Петербурге, когда я уже сделался редактором-издателем"Библиотеки"и она стала моей сотрудницей.
Польской литературой и судьбой польской эмиграции он интересовался уже раньше и стал
писать статьи в"Библиотеке", где впервые
у нас знакомил с фактами из истории польского движения, которые повели к восстанию.
У него не было литературного таланта, но некоторый темперамент и способность задевать злободневные темы.
Писал он неровно, без породистой литературности и был вообще скорее"литератор-обыватель", чем писатель, который нашел свое настоящее призвание.
И мы в редакции решили так, что я уеду недель на шесть в Нижний и там, живя
у сестры в полной тишине и свободный от всяких тревог,
напишу целую часть того романа, который должен был появляться с января 1865 года. Роман этот я задумывал еще раньше. Его идея навеяна была тогдашним общественным движением, и я его назвал"Земские силы".
Встретился я с ним уже много лет спустя, когда он потолстел и стал хромать, был уже любимцем Гостиного двора, офицеров и чиновников,
писал кроме очерков и рассказов и бытовые пьески, сделал себе и репутацию вивёра, любящего кутнуть, способного произвести скандалец где-нибудь
у немцев, в Шустер-клубе.
И по возвращении моем в Петербург в 1871 году я возобновил с ним прежнее знакомство и попал в его коллеги по работе в"Петербургских ведомостях"Корша; но долго не знал, живя за границей, что именно он ведет
у Корша литературное обозрение. Это я узнал от самого Валентина Федоровича, когда сделался в Париже его постоянным корреспондентом и начал
писать свои фельетоны"С Итальянского бульвара". Было это уже в зиму 1868–1869 года.
И стал он похаживать в редакцию, предлагал статьи, очень туго их
писал, брал, разумеется, авансы, выпивал, где и когда только мог, но в совершенно безобразном виде я его (по крайней мере
у нас) не видал.
С Марко Вовчок
у меня не было личного знакомства. Она проживала тогда больше за границей, и от нее являлся всегда с рукописью молодой человек, фамилию которого не вполне тоже припоминаю; кажется, г-н Пассек. Она дала нам несколько рассказов, но уже не из лучшего, что она
писала.
Тогда же стала развиваться и газетная критика, с которой мы при наших дебютах совсем не считались.
У Корша (до приглашения Буренина)
писал очень дельные, хотя и скучноватые, статьи Анненков и писатели старших поколений. Тон был еще спокойный и порядочный. Забавники и остроумы вроде Суворина еще не успели приучить публику к новому жанру с личными выходками, пародиями и памфлетами всякого рода.
Писал под мою диктовку местный семинарист из богословского класса, курьезный тип, от которого я много слышал рассказов о поповском быте. Проработав до вечерних часов, я отвозил его в семинарию, где отец ректор дал ему дозволение каждый день бывать
у меня.
Но как драматург (то есть по моей первой, по дебютам, специальности) я
написал всего одну вещь из бытовой деревенской жизни:"В мире жить — мирское творить". Я ее напечатал
у себя в журнале. Комитет не пропустил ее на императорские сцены, и она шла только в провинции, но я ее никогда сам на сцене не видал.
Так я обставил свой заработок в ожидании того, что буду
писать как беллетрист и автор более крупных журнальных статей. Но прямых связей с тогдашними петербургскими толстыми журналами
у меня еще не было.
У Корша я стал
писать как постоянный сотрудник с следующего сезона 68-го года, когда я перебрался на другой берег Сены и поселился поблизости от Бульваров, в Rue Lepeletier, наискосок старой (сгоревшей) Оперы.
По-английски я стал учиться еще в Дерпте, студентом, но с детства меня этому языку не учили. Потом я брал уроки в Петербурге
у известного учителя, которому выправлял русский текст его грамматики. И в Париже в первые зимы я продолжал упражняться, главным образом, в разговорном языке. Но когда я впервые попал на улицы Лондона, я распознал ту давно известную истину, что читать,
писать и даже говорить по-английски — совсем не то, что вполне понимать всякого англичанина.
Вольф попал в Париж как безвестный еврей родом из Кельна и долго пробивался всякой мелкой работой, но рано овладел хорошо французским стилем и стал
писать в особом тоне, с юмором и той начитанностью, какой
у парижан, его сверстников, было гораздо менее.
Совсем не то надеялся я найти
у его соперника по Февральской республике Луи Блана. Тот изучил английскую жизнь и постоянно
писал корреспонденции и целые этюды в газету"Temps", из которых и составил очень интересную книгу об Англии за 50-е и 60-е года, дополняющую во многом"Письма"Тэна об Англии.
У меня в моем отельчике хозяйка передала мне карточку и с особой интонацией прибавила, что
у меня был"сам Александр Дюма", очень пожалел, что я не в Париже, и
написал мне на карточке несколько слов. И действительно, Дюма благодарил меня за что-то, просил бывать
у него и напомнил, что его жена — моя соотечественница.
Привлекательной стороной Вены была и ее дешевизна, особенно при тогдашнем, очень хорошем русском денежном курсе. Очень легко было устроиться и недорого и удобно. Моим чичероне стал корреспондент"Голоса", впоследствии сделавшийся одним из главных сотрудников"Нового времени", тогда юный московский немчик. Он сильно перебивался и вскоре уехал в Петербург, где из"Голоса"перешел в"Петербургские ведомости", уже позднее, когда я вернулся в Петербург в январе 1871 года и продолжал
писать у В.Ф.Корша.
У Наке всегда можно было найти гостей. И я удивлялся — как он мог работать: не только
писать научные статьи, но и производить даже какие-то химические опыты.
Он приблизил к себе Жохова — того, что был убит на дуэли Евгением Утиным, — как передовика по земским и вообще внутренним вопросам, и я одно время думал, что этот Жохов
писал у Корша и критические фельетоны. И от Корша я тогда в первый раз узнал, что критик его газеты — Буренин, тот самый Буренин, который начинал
у меня в"Библиотеке"юмористическими стишками.
Мы были уже до отъезда из Мадрида достаточно знакомы с богатствами тамошнего Музея, одного из самых богатых — даже и после Лувра, и нашего Эрмитажа. О нем и после Боткина
у нас
писали немало в последние годы, но испанским искусством, особенно архитектурой, все еще до сих пор недостаточно занимаются
у нас и писатели и художники, и специалисты по истории искусства.
Жаль было… мою милую ученицу и приятельницу Лизу. Я ее просил
писать мне из Парижа по-русски, что было бы ей полезно для ее орфографии. И в первом же ее письмеце на русском языке стояли такие строки:"Пет Мич"(то есть Петр Дмитриевич). Я ее (то есть все) больше и больше рисую, а
у нас здесь будет скоро revolution". Она осталась верна себе по части политики, хотя немножко рано предсказала переворот 4 сентября.
В России
у меня ведь тоже не было ни одной связи. Студентом, в Казани и Дерпте, я годами жил без привязанности, а более мечтательная, чем реальная любовь к девушке, на которой я хотел жениться, кончилась ничем. Единственная моя дружба с моей кузиной пострадала от романа"Жертва вечерняя", а родная сестра моя
писала мне редко и совсем не входила в мою жизнь.
Роман хотелось
писать, но было рискованно приниматься за большую вещь. Останавливал вопрос — где его печатать. Для журналов это было тяжелое время, да
у меня и не было связей в Петербурге, прежде всего с редакцией"Отечественных записок", перешедших от Краевского к Некрасову и Салтыкову. Ни того, ни другого я лично тогда еще не знал.
В Берлине, где я уже стал
писать роман"Солидные добродетели", получил я совершенно нежданно-негаданно для меня собственноручное письмо от Н.А.Некрасова, в котором он просил
у меня к осени 1870 роман, даже если он и не будет к тому времени окончен, предоставляя мне самому выбор темы и размеры его.
Но мои попытки сразу же осеклись о недоверие немецких властей, начиная с командиров разных военных пунктов, к каким я должен был обращаться. Мне везде отказывали. Особых рекомендаций
у меня не было, а редакция не позаботилась даже сейчас же выслать мне особое письмо. И я должен был довольствоваться тем, что буду
писать письма в"Санкт-Петербургские ведомости"не прямо"с театра войны", как настоящий военный репортер, а"около войны".
После смерти Лядовой опереточной примадонной была Кронеберг, из второстепенных актрис Московского Малого театра, из которой вышла великолепная"Прекрасная Елена".
У ней оказалось приятное mezzo-сопрано, эффектность, пластика и прекрасная сценичная наружность. Петербург так ею увлекался, что даже строгие музыкальные критики, вроде Владимира Стасова, ходили ее смотреть и слушать и
писали о ней серьезные статьи.
Мы с ним возобновили старое знакомство, но мне — увы! — нечего было предложить ему.
У меня не было никакой новой пьесы, когда я приехал в январе 1871 года, а та комедия, которую я
написал к осеннему сезону, на сцену не попала. Ее не пропустил"Комитет", где самым влиятельным членом был Манн, ставивший свои комедии на Александрийском театре.
Про Огарева
у нас мало
писали.
— Вот сейчас Михайлов спрашивает меня:"Алексей Феофилактович, куда
у меня литературный талант девался? А ведь я
писал и рассказы и романы". А я ему в ответ...
К этой же"мастерской"принадлежал, больше теоретически, и курьезный нигилист той эпохи, послуживший мне моделью лица, носящий
у меня в романе фамилию Ломова. Он одно время приходил ко мне
писать под диктовку и отличался крайней первобытностью своих потребностей и расходов.
Он рано выучился бойко говорить и
писать по-русски, примкнул к нашему радикальному движению начала 60-х годов и отправился по России собирать подписи под всероссийским адресом царю о введении
у нас конституции.
На могиле его в Ментоне, вдали от родины, которую он знал и любил, следует
написать одно слово — "Литератор", так как он был
у нас один из немногих писателей, который, несмотря на житейские испытания, умел отвоевать себе полную независимость от всякого служебного заработка.
Неточные совпадения
Городничий. Я здесь
напишу. (
Пишет и в то же время говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть
у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (
Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел
писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец,
напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер, кажется, всё
написал, всех изумил.
У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я
написал.
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик
пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его
у себя. Хотите, прочту?
У столбика дорожного // Знакомый голос слышится, // Подходят наши странники // И видят: Веретенников // (Что башмачки козловые // Вавиле подарил) // Беседует с крестьянами. // Крестьяне открываются // Миляге по душе: // Похвалит Павел песенку — // Пять раз споют, записывай! // Понравится пословица — // Пословицу
пиши! // Позаписав достаточно, // Сказал им Веретенников: // «Умны крестьяне русские, // Одно нехорошо, // Что пьют до одурения, // Во рвы, в канавы валятся — // Обидно поглядеть!»
Третий пример был при Беневоленском, когда был"подвергнут расспросным речам"дворянский сын Алешка Беспятов, за то, что в укору градоначальнику, любившему заниматься законодательством, утверждал:"Худы-де те законы, кои
писать надо, а те законы исправны, кои и без письма в естестве
у каждого человека нерукотворно написаны".