Неточные совпадения
Такой режим совсем не
говорил о
временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
Все это я
говорю затем, чтобы показать необходимость объективнее относиться к тогдашней жизни. С 60-х годов выработался один как бы обязательный тон, когда
говорят о николаевском
времени, об эпохе крепостного права. Но ведь если так прямолинейно освещать минувшие периоды культурного развития, то всю греко-римскую цивилизацию надо похерить потому только, что она держалась за рабство.
Смело
говорю: нет, не воспользовалась. Если тогда силен был цензурный гнет, то ведь многие стороны жизни, людей, их психика, характерные стороны быта можно было изображать и не в одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин» не драгоценный документ, помимо своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х по 30-е годы. Даже и такая беспощадная комедия, как «Горе от ума», могла быть написана тогда и даже напечатана (хотя и с пропусками) в николаевское
время.
Всегда они
говорили о них в добродушном тоне, рассказывая нам про свои первые сценические впечатления, про те
времена, когда главная актриса (при мне уже старуха) Пиунова (бабушка впоследствии известной актрисы) играла все трагические роли в белом канифасовом платье и в красном шерстяном платке, в виде мантии.
Сколько я помню по рассказам студентов того
времени, и в Москве и в Петербурге до конца 50-х годов было то же отсутствие общего духа. В Москве еще в 60-е годы студенты выносили то, что им профессор Н.И.Крылов
говорил „ты“ и язвил их на экзаменах своими семинарскими прибаутками до тех пор, пока нашелся один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Нечего и
говорить, что язык везде — в аудиториях, кабинетах, клиниках — был обязательно немецкий. Большинство профессоров не знали по-русски. Между ними довольно значительный процент составляли заграничные, выписные немцы; да и остзейцы редко могли свободно объясняться по-русски, хотя один из них, профессор Ширрен, заядлый русофоб, одно
время читал даже русскую историю.
Сейчас же мне бросилось в глаза то, что уровень подготовки экзаменующихся был крайне невысок. А сообразно с этим — и требования экзаменаторов. У И.Е.Андреевского, помню, мне выпал билет (по тогдашнему
времени самый ходовой) «крестьянское сословие», и я буквально не
говорил больше пяти минут, как он уже остановил меня с улыбкой и сказал: «Очень хорошо. Довольно-с». И поставил мне пять, чуть не с плюсом.
И он был типичный москвич, но из другого мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато, жил холостяком в квартире с изящной обстановкой, любил
поговорить о литературе (и сам к этому
времени стал пробовать себя как сценический автор), покучивал, но не так, как бытовики, имел когда-то большой успех у женщин.
По этой части он с молодых годов — по свидетельству своих ближайших приятелей — "побил рекорд", как
говорят нынче. Его приятель — будущий критик моего журнала"Библиотека для чтения"Е.Н.Эдельсон, человек деликатный и сдержанный, когда заходила речь об этом свойстве Островского, любил повторять два эпизода из
времен их совместного"прожигания"жизни, очень типичных в этом смысле.
Когда денежные тиски сделались все несноснее и"не давали мне
времени писать, я сдал всю хозяйственную часть на руки моего постоянного сотрудника Воскобойникова, о роли которого в журнале буду
говорить дальше. А теперь кратко набросаю дальнейшие перипетии моей материальной незадачи.
Самый тип такого господина
говорил о том, что он должен в скором
времени очутиться в чиновничьем стане, что и случилось. И по министерству народного просвещения он стал служить с отличием и, начав критикой С.Симона, Оуэна, Кабе и П.Леру, кончил благонамеренным и злобным консерватизмом ученого"чинуша"в каком-то комитете.
Он все почти
время моего редакторства состоял при"Библиотеке""ход ил в нее ежедневно с всевозможными проектами — и статей, и разных денежных комбинаций,
говорил много, горячо, как-то захлебываясь, с сильным еврейским прононсом. И всегда он был без копейки, брал авансы, правда по мелочам, и даже одно
время обшивался на счет редакции у моего портного.
Как преподаватель в классе Консерватории, Сансон держался тона учителя"доброго старого
времени", всем
говорил"ты", даже и женщинам, покрикивал на них весьма бесцеремонно и частенько доводил до слез своих слушательниц.
Я, конечно, согласился. И это был действительно Гамбетта — легендарный герой освободительного движения, что-то вроде французского Гарибальди, тем более что он попал даже в военные министры во
время своего турского"сидения". О знакомстве с Гамбеттой (оно продолжалось до 80-х годов) я
поговорю дальше; а теперь доскажу о моих драматических экскурсиях.
Тогда он смотрел еще очень моложаво, постарше меня, но все-таки он человек скорее нашего поколения. Наружности он был скромной, вроде англиканского пастора,
говорил тихо, сдержанно, без всякого краснобайства, но с тонкими замечаниями и оценками. Он в то
время принадлежал исключительно литературе и журнализму и уже позднее выступил на политическую арену, депутатом, и дошел до звания министра по ирландским делам в министерстве Гладстона.
К Дж. — Ст. Миллю дал мне письмо Литтре. Так же как и Льюис, Миллв жил в окрестностях (или очень отдаленной местности) Лондона. К нему на дом я не попадал, хотя все
время с промежутками видался с ним, но только в городе или, точнее
говоря, в парламенте.
Я уже
говорил, что тогдашнее английское свободомыслие держалось в маленьком кружке сторонников Милля, Спенсера и Дарвина, к знакомству с которым я не стремился, не считая за собою особых прав на то, чтобы отнимать у него
время, — у него, поглощенного своими трудами и почти постоянно больного.
Этот д-р П-цкий и тот агент русского Общества пароходства и торговли, Д-в, были почти единственные русские, с какими я видался все
время. Д-в познакомил меня с адмиралом Ч-вым, тогда председателем Общества пароходства и торговли; угощая нас обедом в дорогом ресторане на Реджент-Стрите, адмирал старался казаться"добрым малым"и
говорил про себя с юмором, что он всего только"генерал", а этим кичиться не полагается. Он был впоследствии министром.
Благодарил он меня за то, что и как я
говорил о нем в моей статье"Phenomenes du drame moderne". Книжка журнала, где появилась статья моя, уже вышла тем
временем. От Вырубова я уже знал, что с Дюма приятельски знаком проф. Robin, один из столпов тогдашнего кружка позитивистов. Он, вероятно, и дал ему книжку журнала с моей статьей.
Громовых тирад против властей, личности Александра II, общего режима я не слыхал у него. И вообще речь его не имела характера трибунного,"митингового"(как ныне
говорят) красноречия. У него уже не было тогда прямых счетов ни с кем особенно, но он к тому
времени утратил почти все свои дружеские связи и, конечно, не по своей вине.
Николай Курочкин, как я уже
говорил выше, дал мысль Некрасову обратиться ко мне с предложением написать роман для"Отечественных записок". Ко мне он относился очень сочувственно, много мне рассказывал про свои похождения, про то
время, когда он жил в Швейцарии и был вхож в дом А.И.Герцена.
Он ходил с маской очень роскошной фигуры и
говорил с ней все
время по-немецки.
Из тогдашних русских немного моложе его был один, у кого я находил всего больше если не физического сходства с ним, то близости всего душевного склада, манеры
говорить и держать себя в обществе: это было у К.Д.Кавелина, также москвича почти той же эпохи, впоследствии близкого приятеля эмигранта Герцена. Особенно это сказывалось в речи, в переливах голоса, в живости манер и в этом чисто московском говоре, какой был у людей того
времени. Они легко могли сойти за родных даже и по наружности.
Народу было пропасть, и в кавалерах не было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военные танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: «Zut», «Ah fichtrrre», «Pst, pst, mon bibi» [«Зют», «Черт возьми», «Пст, пст, моя крошка» (фр.).] и т.п. Он произносил их в совершенстве, с настоящим парижским шиком,и в то же
время говорил «si j’aurais» вместо «si j’avais», [Неправильное употребление условного наклонения вместо прошедшего: «если б я имел» (фр.).] «absolument» [Безусловно (фр.).] в смысле: «непременно», словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу братью, что мы говорим на их языке, как ангелы, «comme des anges».
Неточные совпадения
Хлестаков (провожая).Нет, ничего. Это все очень смешно, что вы
говорили. Пожалуйста, и в другое тоже
время… Я это очень люблю. (Возвращается и, отворивши дверь, кричит вслед ему.)Эй вы! как вас? я все позабываю, как ваше имя и отчество.
Осип приносит свечу. Хлестаков печатает. В это
время слышен голос Держиморды: «Куда лезешь, борода?
Говорят тебе, никого не велено пускать».
Пришел солдат с медалями, // Чуть жив, а выпить хочется: // — Я счастлив! —
говорит. // «Ну, открывай, старинушка, // В чем счастие солдатское? // Да не таись, смотри!» // — А в том, во-первых, счастие, // Что в двадцати сражениях // Я был, а не убит! // А во-вторых, важней того, // Я и во
время мирное // Ходил ни сыт ни голоден, // А смерти не дался! // А в-третьих — за провинности, // Великие и малые, // Нещадно бит я палками, // А хоть пощупай — жив!
"Несмотря на добродушие Менелая, —
говорил учитель истории, — никогда спартанцы не были столь счастливы, как во
время осады Трои; ибо хотя многие бумаги оставались неподписанными, но зато многие же спины пребыли невыстеганными, и второе лишение с лихвою вознаградило за первое…"
«Он же, —
говорит по этому поводу летописец, — жалеючи сиротские слезы, всегда отвечал: не
время, ибо не готовы еще собираемые известным мне способом для сего материалы.