Неточные совпадения
Он до сих пор не может простить этому миру ссылки своего
отца, — тому стукнуло тогда шестьдесят два года, — по приговору сельского общества, самого гнусного
дела, какое только он видел на своем веку; и на него пошли мужики!
С личностью названого
отца, Ивана Прокофьева, в его памяти сплетена другая личность, сына почтмейстера, — в Кладенце есть контора, — положившего всю свою душу в
дело этой самой «гольтепы», которая ссылала Ивана Прокофьева.
— Боюсь я вот чего, Вася, — она продолжала еще тише, — дела-то
отцовы позамялись в последние годы. Я сама думала, да и в городе долго толковали, что у него большой капитал, кроме мельницы, где они живут.
— Ни в каком случае! Это и мать говорит, а она отроду не выдумывала. Не знаю, солгала ли на своем веку в одном каком важном
деле, хоть и не принимала никогда присяги. Отец-то Калерию баловал… куда больше меня. И все ее эти выдумки и поступки не то что одобрял… а не ограничивал. Всегда он одно и то же повторял: «Мой первый долг — Калерию обеспечить и ее капиталец приумножить».
—
Дело чистое, — выговорил он, немного отведя от нее глаза, — коли завещания не будет и
отец на словах не распорядится — вам надо полюбовно
разделить. Вы ее, во всяком случае, обидеть не захотите…
Он был тогда в шестом классе и собирался в университет через полтора года.
Отцу его, Ивану Прокофьичу, приходилось уж больно жутко от односельчан. Пошли на него наветы и форменные доносы, из-за которых он, два года спустя, угодил на поселение.
Дела тоже приходили в расстройство. Маленькое спичечное заведение
отца еле — еле держалось. Надо было искать уроков. От платы он был давно освобожден, как хороший ученик, ни в чем еще не попадавшийся.
Иван Прокофьич, прощаясь с приемышем, сказал ему: — Вася!.. Ты хоть не кровный мой сын, а весь в меня! Мать сильно сокрушалась, лежала разбитая, целые
дни разливалась-плакала. Это Теркина еще больше мозжило, и как только уехал домой
отец, ему начало делаться хуже. Хоть он все время был на ногах, но доктор определил воспаление легкого.
Через два-три месяца он отлично овладел обеими формами душевного расстройства: и молчаливым, как у
отца Вениамина, и болтливо-возбужденным, как у отставного унтер-офицера Капитона Мусатова. Он держался первой формы: она была удобнее и вернее. Директор вряд ли подозревал его: обращался с ним ласково, предлагал даже перевести в привилегированное отделение и бросить тяжелое кузнечное
дело.
Двое судей в верблюжьих кафтанах. Оба — пьянчуги, из самых отчаянных горлопанов, на
отца его науськивали мир; десятки раз
дело доходило до драки; один — черный, высокий, худой; другой — с брюшком, в «гречюшнике»: так называют по-ихнему высокую крестьянскую шляпу. Фамилии их и имена всегда ему памятны; разбуди его ночью и спроси: как звали судей, когда его привели наказывать? — он выговорит духом: Павел Рассукин и Поликарп Стежкин.
Дело чуть не дошло до рукопашной.
Отца скрутили тут же и повели в темную. И его опять посадили: в общем гвалте он замахнулся на одного из судей, когда тот так и лез на Ивана Прокофьева и взял было его за шиворот.
Отца она видела в темноте его чуланчика. Он лежал целый
день в угловой каморке без окон, где кровать приткнута к стене, и между ее краем и стеклянной дверью меньше полуаршина расстояния. Мать сколько раз упрашивала его перебираться в комнату, где они когда-то спали вместе, но он не соглашался.
Ему не хотелось выставляться. Он был не один. С ним ехала Серафима.
Дня за три перед тем они сели на этот пароход ночью. Она ушла от мужа, как только похоронили ее
отца, оставила письмо, муж играл в клубе, — и взяла с собою один чемодан и сумку.
Ему бы следовало сейчас же спросить: «Откуда же ты их добудешь?» — но он ушел от такого вопроса.
Отец Серафимы умер десять
дней назад. Она третьего
дня убежала от мужа. Про завещание
отца, про наследство, про деньги Калерии он хорошо помнил разговор у памятника; она пока ничего ему еще не говорила, или, лучше, он сам как бы умышленно не заводил о них речи.
Она, должно быть, со стороны слышала, что ей достались какие-то деньги, бывшие в
делах у дяди после
отца; но она на этом не останавливалась, как на главном содержании своего письма.
— Так, значит, я не ошибся! — возбужденно сказал настоятель. — Ваша фамилия сейчас мне напомнила… Вот
отец казначей здесь внове, а я больше пятнадцати лет живу в обители. Прежде здешние
дела и междоусобия чаще до меня доходили. Да и до сих пор я имею сношения с местными властями и крестьянскими н/абольшими… Так вы будете Теркина… как бишь его звали… Иван Прокофьич, никак… если не ошибаюсь?..
Я об этих
делах довольно наслышан был от одного из благоприятелей вашего
отца.
— Коли вам желательно ознакомиться с нашими посильными трудами, я с великой радостью… У меня и к печати приготовлено кое-что для губернских ведомостей. Ежели угодно, так я велю позвать
отца эконома: отец-то казначей должен по
делу маленько отлучиться.
— Он довезет. А во всяком случае
отец эконом вам укажет. Вот я сейчас спосылаю за ним. У него досуг найдется. К Мохову первым
делом. Он вас к себе перетащит, коли моей кельей не угодно будет воспользоваться… И в училище, и в земскую больницу он вас свезет.
Все они ругали бывшего старшину Малмыжского, которому удалось поставить себе в преемники своего подручного, такого же «выжигу» и «мошейника», и через него он по-прежнему мутит на сходах и, разжившись теперь достаточно, продолжает представлять из себя «
отца — благодетеля» кладенецкой «гольтепы», спаивает ее, когда нужно, якобы стоит за ее нужды, а на самом
деле только обдирает, как самый злостный паук, и науськивает на тех, кто уже больше пятнадцати лет желает перейти на городовое положение.
Он верил, что
отец всегда прав и его вороги — шайка мошенников и развратителей той голытьбы, о которой столько он наслышан, да и знал ее довольно; помнил
дни буйных сходок, пьянства, озорства, драк, чуть не побоев, достававшихся тем, кто не хотел тянуть в их сторону.
Когда Теркин снялся с своего места, было уже около девяти часов. Он мог бы завернуть к
отцу настоятелю, но оставил это до отъезда… Тут только подумал он о своих
делах. Больше десяти
дней жил он вне всяких деловых помыслов. На низу, в Астрахани, ему следовало быть в первых числах сентября, да и в Нижнем осталось кое-что неулаженным, а ярмарка уже доживала самые последние
дни.
Ее
отец верит в то, что в старых
девах она не засидится.
Сколько лет утекло с того
дня, когда он, впервые, мальчуганом, попал с
отцом в Заводное и с этой самой колокольни любовался парком барской усадьбы, мечтал, как о сказочном благополучии, обладать такой усадьбой!
— Вольноотпущенный, мальчиком в дворовых писарях обучался, потом был взят в земские, потом вел
дело и в управителях умер… Матушка мне голос и речь свою передала и склонность к телесной дебелости… Обликом я в
отца… Хотя матушка и считала себя, в некотором роде, белой кости, а батюшку от Хама производила, но я, грешный человек, к левитову колену никогда ни пристрастия, ни большого решпекта не имел.
Ей стало стыдно сильнее, чем за обедом, и как не бывало ни разу прежде, особенно после угощений в комнате тети Марфы. Сегодня она не выпила ни глотка наливки. Ведь она приучалась к сладкому хмелю. Нянька Федосеевна стала это замечать и еще третьего
дня стыдила ее, что из нее хотят сделать „негодницу“ и добиться того, чтобы
отец выгнал ее… Она раскричалась на няньку и даже — в первый раз — затопала ногами. А вдруг как это правда?
Отец в последние
дни ходил хмурый и важный, все молчал, а потом заговорил, что надо торопиться поправкой дома в той усадьбе, чтобы тотчас после их свадьбы переехать.